Поэтому радушная, поначалу, встреча стала постепенно принимать все более безобразный характер. Налегая вдвоём на водку, мы превратили ее, обоюдными усилиями, в обыкновенную попойку, с обычными для молодого организма, последствиями: меня рвало, а в хмельном сознании все более вызревало стремление уехать домой. Утром, сославшись на что-то, я поделился с ним своим намерением и особых возражений не встретил.
Вскоре, опять-таки, на мотоцикле, он отвез меня обратно на станцию. После взаимного обмена пустыми и ничего не значащими фразами, неловко поцеловал меня и усадил, к своему и моему облегчению, в поезд. То была встреча, увы, чужих людей, ибо права народная мудрость: не тот отец, кто родил, а тот, кто выкормил. Больше своего отца я никогда не видел.
Но будет все это еще не скоро…
У проживающей в приднестровском селе Великая Косница, того же Ямпольского района, матери Петра Яковлевича, бабки Маланьи, его неожиданная женитьба особого энтузиазма отнюдь не вызвала. Оно и понятно. Молодой и сильно востребованный холостяк взял в жены, пусть такую же молодую, но все же, с ребёнком, женщину. По тем временам, это был нонсенс. Точно так же, достаточно прохладно, отнеслась к этому событию баба Надя. Воспитанная на старорежимных началах, она никогда не могла понять и принять предательский по отношению к первому, "настоящему" мужу, шаг дочери. Откровенное жизнелюбие нового зятя, его нескрываемая готовность выпить и закусить, а при случае, и гульнуть, были ей также отнюдь не безразличны. Особенно раздражала бабу простодушная привычка Петра Яковлевича похлопывать себя, после сытной еды, по животу. "От свыня", – тихо шептала она при этом. Ай, баба Надя… А еще бывшая тёща, вроде бы, графа…
А я, между тем, продолжал оставаться у бабушки и пошел в Севериновке в первый класс. Мое вступление на тернистый путь познания был крайне тяжелым и мучительным. Соседские ребята клятвенно заверили меня в том, что как только я появлюсь в школе, они тут же меня убьют. Ничуть не сомневаясь в искренности их намерений, я, на протяжении двух недель, скрывался где только можно. Скрывался, разыскиваемый не только бабой с ее хворостиной, но и своей будущей пожилой учительницей. Возвращаясь, заплаканным, домой, я вынужден был претерпевать острые, как моральные, так и чисто физические – бабка была скорая на расправу – страдания. Всему, однако, приходит конец и в один из черных для меня дней я, как на эшафот, уныло побрел к месту своей погибели. Никакого кровопролития, между тем, к моему радостному изумлению, не случилось. Напротив, я был обласкан опытной учительницей, оказался единственным, кто умеет правильно держать ручку и карандаш и так ловко и сноровисто рисовать палочки. Жизнь повернулась ко мне, наконец, светлым ликом и школьные дни потекли своим чередом.
Но недолго… Однажды, промозглым зимним утром, дед усадил меня, укутанного до самых глаз, в запряженные понурой, заиндевелой конягой, сани и отвез, по настоятельным просьбам матери, в Сороки. Вскоре после своего возвращения, дед скоропостижно умер, видимо, он простудился во время нашей с ним поездки.
Через многие годы его дети, вдохновленные организационными стараниями дяди Левка, относительно дружно объединили свои материальные возможности и заказали на его могилу памятник: большой, имитирующий корявый дуб, каменный крест. Однако, найти, с достаточной определенностью, место его захоронения уже не удалось. Крест установили, поэтому, приблизительно, "на авось"… Так и стоит он, наверное, до сих пор, если не свалился от времени, на заброшенном деревенском кладбище, заросшем душистым разнотравьем и овеваемом ветрами, как единственное напоминание о человеке, который жил на этой земле, человеке, которого – исключая, разве, меня – не представляют, по сути, внуки и абсолютно не знают и не стремятся знать правнуки. Где они, дни и дела твои, где след на земле твой, дед Семен?.. Лишь легкий посвист напоенного полевыми ароматами ветра да шелест пожухших листьев…