я латал твои крылья.
Ты изредка, не всегда,
но залетала ко мне в облака.
А потом
ты улетала.
Но я помню, как ты сидела,
закинув нога на ногу,
и несла ахинею о свободе любви.
А потом
ты улетала.
Я говорил сквозь зубы с тобой,
но не потому, что не хотел говорить.
Просто попробуй, когда зубы с иглой
или обрывают просмоленную нить.
А потом
ты улетала.
Мне часто хотелось,
как Ивану-царевичу,
сжечь крылья твои
и слова о свободе любви.
Но толку от этого, толку?!
Потом иди
то ли к Кащею, то ли к волку.
А потом
ты улетала.
А мне всё время
не хватало времени
сшить крылья себе.
И, подхватив тебя,
унести к новой звезде.
Где пахнет рекой,
где пахнет травой,
где утрами поют петухи,
где туманы над озером тают…
Почему?
Почему?
Почему?
Мне тебя
без тебя
не хватает?

Анальгин

Болью расколот орех головы.
Нити-извилины в ниточку вытяни.
Не до любви.
Не до любви.
Русла слов, а значения – высохли.
Варвары бритоголовой совести —
на пепелище прежних надежд.
Не начинаю новой «повести».
Мне наплевать, вы одеты иль без…
Ах, поэтические ура-реактивщики!
Птички небесные,
аля-петухи,
рвитесь повыше – простора побольше…
Не до любви,
не до любви…
Космос – за пазуху.
Деревья – в веночек.
Атлантику – в ванную.
Чёрное – в таз.
Что мелочиться?!
Ночь негритянкой
на взбитое облако улеглась.
На перепутье, где путы дорог,
не отрешился и не решился.
Спутать бы след вчерашних строк.
Не получился.
Не получился…
И не глагольте: «Рифм ассонансы».
На рифах-рифмах образы гибли.
И не Помпеями, не Атлантидой —
монстром тяжёлым в жидкую глину.
Не получился… не получился…
И влажные ночи, как чьи-то губы,
слово последнее мне нашептали.

Гость

Явился, присел на диван.
Прищурился, пращур соблазна:
– Как жизнь? Ты ещё не устал?
Комедия или драма?
Достал носовой платок
размером с пол-океана.
Вытер сократовский лоб:
– Наверное, всё-таки драма.
Вопрос мой предугадав
(тяжело разговаривать с чёртом):
– Обращайся ко мне на «ты».
Пошли воспитанность к чёрту! —
Сказал, а потом, закурив,
пустивши колечко дыма,
прищурил зелёный свой глаз
и начал медленно и длинно…
Я сидел в кресле спокойненько,
но в комнате пахло покойником.
Он перечислял имена великих,
будто щёлкал курок пистолета.
А за окном мутно
несла свои воды Лета.
– Вон, видишь? – сухой палец, как дуло. —
Он не согласился – и как ветром сдуло.
А помню, пришёл к Есенину в чёрненьком,
а он спьяну не разобрал, кто я и что…
И, право, не знаешь, когда и где
окончишь свой путь на бренной земле.
– Что ты хочешь? —
Слышу в ответ:
– Душу.
– Чего нет, того нет. —
А он, как портмоне, что-то в груди раздвинул
и протянул её мне.
Ей было холодно и больно…
Довольно!
Я вышел на улицу.
Пусто. Темно.
В небе висело золотое окно,
как икона Христа-Спасителя.
Поздно.
В кармане – бумага подписанная…

А. С. Пушкину

О, лёгкость ветреная снега —
то снизу вверх,
то сверху вниз.
О, лёгкость ветреная тела,
лунатиком, ступившим на карниз…
И графика кустов на ватмане метели.
Палаш – в сугроб.
Отброшена шинель.
Вороны нехотя от выстрела взлетели.
И алых капель на снегу капель.
Снегирь или снежок?
У ног кармином стынет.
Метель летит
то сзади,
то вперёд.
Дуэльный пистолет
мерещится в ладони…
И снег идёт.

Когда это было

Полутёмный коридор.
Почти не видно лиц.
Только огоньки сигарет,
только контуры тел —
тех, что поплотнее парней,
тех, что поизящней девиц.
– О чём базар, чуваки? —
стекляшками сверкнувшие очки.
Качнувшись,
очкастый на пол сел.
Как на вокзале началось
перемещенье тел.
– Ноги убери! – Не очень ласково,
но в меру вежливо.
Мадам грудастая
вынесла себя бережно.
Хозяин не был пьян.
Его давно мутило
от вони сигарет, нагретых тел и пива.
На полированном столе —
мокрые кольца от стопок и рюмок.
На мокром столе…
А в черепе ныло.
В черепе ныло: