– Это не лес, – сказал он, не осознавая, что говорит. – Это… чья-то память.

Люси подошла ближе. В руках у неё оказался старый плюшевый кролик. Он был с ней всегда, но сейчас казался особенно живым. Его лапки были испачканы в мху, а из одного уха торчала нитка.

– Он сказал, – произнесла Люси. – Что мох – это язык, на котором плачут деревья.

– Кто сказал?

Она не ответила.

Они углублялись дальше. Мох рос всё выше – добирался до колен, обвивал кусты, затягивал старые корни, как одеялом. Иногда они замечали следы – человеческие, но как будто сделанные давно. Иногда – детские ладони, отпечатанные на камнях. Иногда – странные углубления, похожие на глаза, которые наблюдали. А потом пение усилилось. Теперь это было похоже на множество голосов. Одновременных. Одни – тёплые, как шёпот матери у кровати. Другие – шершавые, как голос деда, говорящего сказки, когда сам уже полу спит. И третий – совсем тихий. Узнаваемый. Свой.

Голос Илая.

– Я не хочу помнить, но боюсь забыть.

– Я всё ещё чувствую, как ты держала мою руку.

– Я тогда не плакал, но сейчас… если бы можно было…

Он зажал уши. Но не стало тише.

Люси встала на колени и приложила ухо ко мху.

– Они не хотят, чтобы мы ушли. Они боятся остаться одни.

– Кто?

– Те, кто забыт. Те, кто не был услышан. Те, чьи имена были стёрты, но их чувства остались.

Илай почувствовал, как ноги становятся тяжелее. Как будто мох теперь не просто под ним – он держит его. Как будто просит: «Не уходи. Слушай. Пойми».

Он опустился на колени. Пальцы коснулись земли – она была тёплой, как тело. Он не знал, зачем это сделал. Он не знал, что делает вообще.

И тогда он вспомнил.

Не картинку, не определённое мгновение, не что-то, что можно вырезать из памяти, удержать между пальцев и назвать воспоминанием – но чувство. Чистое, бесформенное, первозданное. Такое, что цепляется за грудь и сжимает её до боли. Это было то, что приходит, когда стоишь у порога, ещё ребёнок, и слышишь крики матери, срывающиеся на резкий, уставший голос, а в голове пульсирует одна единственная, отчаянная мысль: «Пусть всё исчезнет. Пусть будет тишина. Я не хочу больше слышать.»

И тишина действительно пришла.

Но вместе с ней, за её гладкой, вкрадчивой поверхностью, осталась боль. Осталась вина – липкая, хрупкая, как тонкий лёд под ногами.

Из влажного, усыпленного тенью мха начали подниматься фигуры. Сначала это были просто тени, как пятна от солнечного света, ускользнувшие с небес. Потом – очертания. Растущие, вытягивающиеся, собирающиеся из капель, из пепла, из того, что должно было быть забыто. Это были силуэты без лиц, без слов, без имён. Они не принадлежали ни жизни, ни смерти. Они были сделаны из сожалений – сшитые из того, что не сказано, не исправлено, не принято. Одна из них потянулась к Люси, протягивая тонкие, колышущиеся, будто дым, пальцы, в которых не было ни тепла, ни угрозы – только память. Другая – к нему.

Илай поднялся. Ноги дрожали, но не от страха. Он дрожал, потому что всё внутри него отзывалось эхом вины. Не чужой. Не навязанной. Своей. Той, которую он хранил, как зуб, выпавший слишком рано, и не осмеливался выбросить

– Я не могу вас спасти, – прошептал он. – Я сам… не спасён.

Фигуры остановились.

И тут – тишина. Абсолютная.

Люси встала. В её взгляде не было страха. Только решимость.

– Мы пойдём дальше. Но мы будем помнить.

Мох не отпустил. Но и не держал. Он просто отступил. И в последний миг – он прошептал, не словами, а самой тканью воздуха:

“Когда ты забудешь, мы снова споём. Громче.”

Сцена V

Дорога свернулась спиралью – не тропой, а инстинктом, и вела вниз, к тому месту, где лес уже не жил, но помнил. Земля стала сухой, воздух – стоячим, а корни, выходящие наружу, стали похожи не на части деревьев, а на жилы умершего зверя, что всё ещё пытается пошевелиться во сне.