– Почему вы шепчетесь?

Они дружно завозились.

– Так как-то, – смущённо, смиренно сказал Муха за всех. – Непривычно.

Он прокхекался и начал анекдот, стараясь не сбиваться на шёпот («у врача с Гражданки нос отвалился»), и Фиговидец, тоже стараясь не сбиваться, направлял его вопросами («у вас протез – это протез, или как огород?»), и оба быстро сбились и снова шептали, нервничая и заводясь от собственного шёпота. И росло, отвердевало молчание Жёвки, втиснутое в их шуршащее бормотание, как камень в ручей.

В последний раз вернувшись из школы, Жёвка вынес во двор жирные растрёпанные учебники (учебники нужно было сдать), старые тетрадки, ворох непроверенных диктантов и тестов, жёлтый хлам – и спалил всё, отогреваясь у этого огня, в окружении остолбеневшей малышни. После чего впал в прострацию.

Он не отказывался пить и есть, и выполнять поручения (Муха гонял его безжалостно, добиваясь терапевтического эффекта в ущерб делу, ведь даже с поручениями «подай», «принеси» Жёвка справлялся через раз), но что-то в нём заклинило. Движения большого нескладного тела заедало, звуки не могли протолкнуться сквозь глотку, взгляд сам не верил, что видит, – и, вероятно, действительно не видел. Произошедший в нём разлад был нагляден, как руины, оставленные землетрясением на месте отлаженных инженерных конструкций, и тот, кто, помня вчерашнюю упорядоченность, намеревался здесь пройти, рисковал сломать шею.


Мы мешкаем на ничейной, брошенной опушке. Судя по искорёженным лавкам и обугленным кускам дерева (фрагменты, обрезки, когда-то бывшие строеньицами детской площадки), в теплое время года сюда приходят посидеть парочки и компании. Обычное зрелище: скамейка и кусты цветущей сирени утопают в кучах мусора, на скамейке обжимаются двое, вокруг лежит слой говна, бумаги, пакетов, пустых пластиковых бутылок, битого стекла – бурый перезимовавший мусор, наиболее выносливая часть которого встретит ещё одну зиму и ещё. «Ты улыбаешься?» – спрашивает меня Фиговидец; его дыхание шевелит мои волосы, и, даже не оборачиваясь, я чувствую улыбку на его губах, хотя они меня не коснулись. «Это нервное, – отзывается Муха. – Идём?»

Идти, мы все понимаем, нужно, но это та неизбежная вещь (как смерть или история), принимать участие в свершении которой никому не хочется. Выбравшись из кустов, мы ещё какое-то время жмёмся на их фоне. Мы на земле соседней провинции. (У нас мирные тесные связи: текстиль, ортопедический институт и т. д.) Всем не по себе. Муха покрепче натягивает на уши круглую, по голове, вязаную шапочку. «Может, тут про мирный договор не все знают, – тоскливо говорит он. – Ходил разговорчик, что в прошлом году на границе тёрки были, фуры ихние наши менты пограбили». «Мы ведь без фуры», – замечаю я. И все смотрят на двухколесную тележку, на которой один на другом составлены наши ящики. Фиговидец поправляет свой рюкзак. «Соседи куда опаснее совсем уж далёких народов, – кивает он, – если те, конечно, не проводят колонизаторскую политику». «С ментами нас не спутать», – успокаиваю я. «На определенном этапе межнационального конфликта социальная и профессиональная принадлежность уже не имеют значения. – Фиговидец с издёвкой смотрит на Муху. – Вы их считаете соседним народом или соседним государством?»

– Соседней провинцией, – говорю я. – Они не должны сильно от нас отличаться.

– Не должны. – Муха берет бинокль. – А отличаются или нет – скоро увидим.

Муха берет бинокль, сосредоточенно смотрит в одну точку.

– Не понимаю, – говорит он. – У нас Сампсониевский – и здесь Сампсониевский. – Он протягивает бинокль мне. – Посмотри. Вон тот серый дом, на нём табличка.