Потом он проснулся, сердце его бешено колотилось.

На часах было три пятнадцать. Сквозь шум дождя он услышал рёв автомобильных моторов. Снег уже наверняка сошёл.

А затем он услышал музыку.

Рояль.

Брамс.

Он отбросил одеяла и ринулся, в чём был, в промёрзлую комнату. Музыка смолкла. Это была мелодия, которую она играла в тот летний вечер, прежде чем уйти на прогулку к Норт-Ривер и больше не вернуться.

Он снова задремал в тихой спальне, ему снилась Молли с её блестящими чёрными волосами и кривой усмешкой. Молли в парке Бэттери, октябрь, она смотрит на гавань и отблески огоньков в волнах. Молли в театре Тони Пастора в Риалто, на Четырнадцатой улице, смеётся над комиками и фокусниками, а потом, по дороге домой, мурлычет меланхолические баллады. Всё это сентиментальная чепуха, говорит она, но в голову они западают… Молли, объявляющая, что она беременна, в первый раз, лицо изменилось, стало сияющим, светлым, а потом эти горькие слёзы, когда ребёнок родился преждевременно и не выжил. Он видел, что у них мог бы быть мальчик, но не рассказывал ей об этом больше года. Он увидел её рядом с собой на улицах Вены, в весёлом расположении духа, пробирающимися вместе через вечернюю толпу к Опере; увидел идущей с ним по Центральному парку к музею Метрополитен, где она впивалась глазами в Вермеера и говорила, что ей слышится музыка Голландца. Вот она сидит с ним на трибуне Поло-Граундс, наслаждаясь его счастьем, несмотря на то что игра ей не нравилась и она понятия не имела о легендарном Джоне МакГроу. Несколько летних воскресений они провели вместе на Кони-Айленде. Туда ходил паром из Нью-Джерси, и прохладные солёные брызги накрывали и их, и небоскрёбы Даунтауна. Они ездили по линиям подземки до конечных станций. Проезжали эстакадной электричкой по Третьей и Девятой авеню, выходя на одних и тех же станциях, её глаза замечали всё – от тёмных тоннелей подземки до съёмных комнат, где человеческие существа проживали под непрерывный грохот поездов, а затем она пыталась положить всё увиденное на музыку. «Я хочу воплотить всё это в музыку, – говорила она. – Американскую музыку. Нет: музыку Нью-Йорка. Полную автомобильных гудков, а не мычания скота; гангстеров, а не ковбоев; бедных женщин, торгующих собой на углах; воров, запертых в камерах. Всё это…» Он услышал, как она отстаивает идеи социализма. Как она говорит, что не бывает демократии там, где женщины всё ещё лишены права голоса спустя 120 лет после Революции. Он услышал, как она говорит о Берлиозе и Шёнберге и о том, как её инструктор в Вене всерьёз утверждал, что прошлое навеки умерло. Он услышал, как она, сидя вместе с ним у пустыря на Норт-Ривер, говорит ему, что снова беременна, и он обнял её от счастья, и расцеловал её заплаканное лицо, и запел песню.

Молли, дорогая, слышала ль ты,
Что за новость случилась у нас?

Он услышал, как она смеётся над глупыми словами.

Молли, о моя Молли,
Зазноба милая моя,
Заходят шарики за ролики,
Когда, о Молли, моя Молли,
Когда с тобою рядом я.

И подумал: не верю в привидений. Но точно знаю, что они существуют, поскольку живу с одним из них.

Он проснулся почти в семь и открытыми руками побоксировал минут пять в промёрзшей комнате. Удар, хук слева, удар правой. Удар, удар, правой. Хук, хук, двойной, шаг назад, правой. Удар, уход, хук. Так его тренировали давным-давно в спортзале Пэки Ханратти, что над салуном на Девятой авеню. Только теперь правая рука уже не била, она уже никогда не сможет наносить удары, просто рассекает воздух, а не разрывает пространство. Этой рукой он когда-то мог и рисовать, и бить. Давным-давно. Но ему всё ещё был слышен рёв прокуренных залов Бруклина и Восточного Гарлема в те годы, когда каждый ирландский паренёк мечтал стать боксёром, даже те, кто хотели в доктора. Девизом Пэки было «Прежде всего – приноси вред». И он приносил.