Две полки тянулись вдоль стен. По лестнице Цзян Цин поднялась на торговый этаж и осмотрела запасы, состоявшие из стандартной обуви Народно-освободительной армии – черного, синего и зеленого цвета. Ни мужчина слева, ни женщина справа не двигались с места и не произнесли ни звука. У Цзян Цин не было волшебных слов, которые могли бы их успокоить, поэтому она отошла. Она сняла с полки серый ботинок и повертела его в руках. На подошве было написано:

ВЗБУДОРАЖИМ СТРАНУ

Она согнула и помяла ботинок, чтобы проверить его прочность.

– Я, наверное, ошиблась, – сказала она. – Я точно приехала куда надо?

Хозяин, седовласый товарищ семидесяти лет или старше, ответил с сильным пекинским акцентом, понять который Цзян Цин даже после стольких лет могла, лишь напрягая слух:

– Скажи мне, революционная сестра, что именно ты ищешь?

Она поставила ботинок на полку:

– Как называется ваш магазин?

– Улица называется Дачжалань-цзе. Это просто обувной магазин Дачжалань-цзе.

– А здесь есть другие?

– Нет, сестра. Это единственный.

– В таком случае, наверное, мне сообщили неточные сведения. Мне сказали, вы делаете балетные туфли.

Мужчина глубоко вдохнул, затем на мгновение застыл с открытым ртом. Язык его шевелился, пока он формулировал ответ. – Ваши данные верны, сестра. Мы на самом деле поставляем туфли Центральному балету. Но мы не делаем их для обычных товарищей. Я не могу продавать их всем подряд, понимаете?

– Понимаю, революционный отец. Бояться нечего. У меня есть разрешение.

Конечно, он знал, кто она такая. Он притворялся, что не знает, потому что видел, как Цзян Цин старается себя не выдать, и понял, что это испытание.

– Вы танцуете, сестра? Вы ищете туфли на себя?

На это Цзян Цин искренно рассмеялась.

– Вы добры, отец. К сожалению, я уже не в том возрасте, чтобы заниматься чем-то тяжелее быстрой ходьбы и простых растяжек.

– Но раньше вы танцевали?

– Знаете, могла. Если бы была возможность. Мои ноги… Ох, не мне рассказывать, как это тогда было.

Мужчина задумчиво кивнул:

– Правда, раньше общество было жестоким.

Цзян Цин повторила его движение:

– И как же далеко мы от него ушли.

– Очень.

– И мы не останавливаемся. Не спускаем глаз со славы нашего времени.

– Не спускаем, не спускаем.

После брака с Председателем тридцать лет партия держала ее в безвестности; тридцать лет она жила взаперти под чужими именами, не могла брать на себя какую-либо роль в государственных делах; тридцать лет она была в тени, ожидая своего момента, возможности проявить себя. Это было нездоровое время. По правде говоря, оно причиняло ей боль, и она к нему больше никогда не вернется. Теперь она счастливее. Куда лучше, когда тебя узнают. Для нее это состояние отнюдь не аномальное, а вполне естественное. Она всегда надеялась к нему прийти и, став знаменитой, почувствовала, что словно вернулась к себе; она приняла славу без удивления или тревоги. Но оказалось, что, как и у всякой естественной вещи, у славы две стороны – светлая и темная. Темной стороной, о которой мало кто говорил, было отчуждение. Чем больше ее узнавали, тем труднее ей становилось узнавать других. Люди вели себя рядом с ней неестественно. Когда-то ей нравилась общинная жизнь и гуща толпы, теперь же само ее присутствие создавало барьер, который она не могла преодолеть; все непрерывно и безжалостно заставляли ее вспоминать, кто она такая. Никого не интересовала стоявшая перед ними женщина из плоти и крови, ее юмор, ее чувства, ее нежность и ее слабости, которых было не меньше, чем у любого другого, хотя теперь она должна была их скрывать. Все считали, что знают ее, но ей не разрешалось узнавать кого-либо; эта ситуация вынуждала ее стремиться к простоте и обыденности в человеческом общении: простой просьбе, мимолетному комментарию, улыбке, подмигиванию.