– О ком это вы, Кузьма Петрович? – встревожился Иван.

– О тебе, Ванюша, голубчик. О тебе, сирота.

– Да что ж я за птица такая?

– Да птица ты невеликая, – согласился думный дьяк. – Но потому-то и должен всегда помнить, какая необычная на плясовой площади перед домиком коменданта стоит деревянная лошадь с острою спиною, а рядом столб вкопан с цепью и весь утыкан спицами.

С угрозой посмотрел в глаза:

– Знаешь, зачем все это построено?

– Да Бог с вами, Кузьма Петрович. У меня ж христианская, почитай, душа!

– А ты меня пожалел? – Думный дьяк Матвеев, наклонив тяжелую голову на круглое плечо, внимательно и со страхом разглядывал Ивана. «И высечь нельзя, – горько сетовал он вслух. – И оставить с миром нельзя. Ты мне, Ванюша, теперь как кость в горле. А ведь я не до малого дошел. Всем Матвеевым да Крестининым нелегко пришлось, мир праху отца твоего, а я все равно дошел не до малого. С Остерманом Андреем Ивановичем на вольной ноге. А теперь? Спросят – чей это пьющий дьяк, откуда пошел такой? Так и ответят – отпрыск стрелецкий». И побледнел. Наверное, представил виселицу. Ту самую, на которой еще недавно висело перед окнами Юстиц-коллегии истлелое тело Матвея Петровича Гагарина – воеводы сибирского. Не сумел жадный воевода заглотать того, что откусилось. А теперь перед окнами Юстиц-коллегии его, думного дьяка Кузьму Петровича Матвеева, распнут.

Ужаснувшись, покачал седой головой:

– Слышал, сказано отобрать с тебя скаску? Вот теперь говори, подлец. Говори всю правду. Что за новые острова? Откуда маппа? – И добавил, не отводя ставших жестокими глаз: – Пока все не расскажешь, ничего не прощу.

Устроился на скамье уютно, надежно, будто вовсе и не сердился, даже дверь на крюк запер; видно было – готов слушать Ивана хоть до утра, а Иван как стоял, так и продолжал стоять. Ведь как тут сядешь? Разве апостол Павел не говорил: «Кто думает, что он знает что-нибудь, тот ничего еще не знает так, как должно знать»? Не окажись шкалик в шкапу, может, он, Иван, и промолчал бы, но шкалик оказался в шкапу, и он, Иван, действительно невесть что наплел государю, не признал в преображенском грубом полковнике своего государя. Это бес шутит, подумал беспомощно. Это неудача такая в моей судьбе. Но вслух, сам тому дивясь, преданно смотрел в глаза думного дьяка: да знаю, мол, знаю путь в эту Апонию! Упрямство такое напало на Крестинина, что язык как бы сам по себе жил, мотался сам по себе. Ему, такому языку, только под нож, ничего иного не остается, а он дразнился: вот знаю, мол, путь в Апонию!

– Молчи! – наконец прошипел думный дьяк. – Много слов – мало правды. Где сыскал маппу? Откуда взялась маппа?

– Казак привез с Сибири.

– С Сибири?

Иван, дивясь злым усталым глазам Матвеева, повторил:

– Точно так.

– И где тот казак? – Голос думного дьяка был ядовит, как жало злой змеи. – Он что, прискакал в Санкт-Петербурх прямо из Апонии? К тебе прискакал? Ни к кому другому?

Иван задумался:

– Может, и из Апонии.

И объяснил дьяку зачем-то:

– Сперва морем, потом посуху.

– Ты крепкого винца выпьешь, тоже идешь по лужам ако посуху. Только всегда бываешь мокрый. – Было видно, что терпения думного дьяка надолго не хватит. Стукнул пухлым кулаком по столу. – Сам придумал глупую маппу? Сам выдумал острова?

– Да все не так! – Иван перекрестился. – Видел истинный чертеж. В руках держал.

– А где, где тот чертеж?

– А сжег, – зачем-то соврал Иван.

– Ты? Сжег? – Матвеев нисколько не удивился, только презрительно повел мясистым носом. – Не противное ль это дело, сжигать такие бумаги?

– Может, и противное, – стоял на своем Иван. – Но я сжег. Потому как боялся. Долго терпел, держал при себе бумаги, даже выучил на память, а потом сжег. Подумал, что я интереснее перенесу новые острова на маппу, лучший учиню чертежик.