И что было потом – беспямятная багровая бездна, не достать ничего из нее. Осознал я себя от того, что Колчак крепко-крепко обнимал помрачившуюся мою голову, невесомо оглаживал плечи сухой узкой ладонью, согревал дыханием охолодевшее мое лицо:

– Самуилинька, Самуилинька… Отпусти себя. Не казнись… Ты все, что в человеческих силах, сделал… А на остальное… – Колчак трудно перевел дух, глотнул комок в горле, я смотрел завороженно, как двигается кадык на его шее: вниз в воротник… вверх из воротника… – На остальное – Его воля… За Аннушку руки твои золотые тебе целовать… От лютой смерти спас… – "Не надо!" – вскинулся я в нешуточном испуге, пошатнулся, голова у меня от утомления кругом шла… – Сиди! Молчи! Слушай меня, – до боли вонзились мне в тело железные моряцкие пальцы. Я повел плечами, он понял, разжал руку… – Я ведь знал, что она беременна… С самого начала знал. Уехать хотел без нее, куда брюхатой… в чрезвычайку, – виновато улыбнулся – что чрезвычайкой пахнет, чуял уже… А она меня по дороге догнала. Больная, в инфлуэнции… И с конвоем отправить ее не смог… Моя вина, Самуил. Не уберег… Ты половину вины снял с моей головы, понимаешь?.. А уж как я перед своими женщинами виноват! У меня ведь две дочурки умерли, совсем маленькие, знаешь?.. И Соничка обеих без меня хоронила, я в море пропадал… Самуилинька?.. Что ты, Самуилинька?.. Ты плачешь?… Почему, братишка?.. Маленький?..

Знаете, товарищи, я не помню…

Может быть, я и плакал…

Может быть…

Я помню, что у Колчака подозрительно блестели глаза и кашлял он как-то странно, когда из меня выталкивался густой и зловонный, как рвота, бессвязный рассказ о судьбе моей Лизаньки, моих дочек-малышек, моих мамы с папой… Всех, всех их унес погром…

И молча спрашивал я Бога Огня и Ярости: скажи! Нужна ли была эта жертва?.. И еще жертва: девочки Колчака?.. И еще – его нерожденное дитя, девочка тоже, я видел, видел!.. И еще… Еще… Еще… Миллионы, миллионы жертв!

Шаддаи Элохим, Господь мой, Ты доселе не получал такого великого всесожжения во славу Твою!

Верую в справедливость Твою, Бог Ярости, верую в суд Твой, Бог Огня – но не довольно ли крови?.. Пепла ли не сверх меры?..

Что я говорю?!

Простите меня! Пустите меня…

– Вот и молодец, братишка, что рассказал, вот и хорошо, вот и правильно, – шептал Колчак, удерживая меня лицом на промокшем насквозь своем плече – нельзя такое в себе носить, сгоришь… Давайте-ка выпьемте, а?.. Помянем… И за Аннушкино здоровье… У тебя есть ведь выпить чего покрепче. А ну доставай-доставай свою фляжку… Я ее видел, не прячь.

Я непослушными пальцами извлек из кармана просимое – за фляжку мою, между прочим, Ширямов меня называет буржуем. Фасонистая она у меня… Плоская и емкостью в один стакан, из матового серебра в морозных узорах, а ношу я в ней ректификат, злые языки уверяют, что если и чем разбавляю, то исключительно керосином… В целях получения популярного революционного коктейля под игривым названием "автоконьяк"! Клянусь партбилетом, не вру… Был такой. Машины заправляли, а сами не пили… Хотя… Бурсак, в девичестве Блатлиндер, однажды взял и приложился! Я уж думал, постигнет его на мою радость кончина дикарского короля из романа о пятнадцатилетнем капитане, так никакой его черт не взял: не воспламенился, холера… Изобрел только хорошую альтернативу касторке!

Эх, посмотреть любо-дорого было, как бегал он до сортира, товарищи! Потом ко мне притащился, весь из себя майская березка: бело-зеленоватый и трепещущий, и попросил сделать промывание желудка… На год вперед меня осчастливил! Уж я его так промыл, так промыл, сделал стеклышком, а уж сам-то Бурсак, промываючись, – хотя я, каюсь, не пожалеть его не сумел и зондировал осторожно – всласть придушенным петухом напелся, ни одной трели не пропустил, все коленца выкашлял.