– А ты там был?

Возница угрюмо отмолчался, зло хлестнул коней.

Гриша Богер влез с вопросом:

– А ты в Кичигинской бывал, дядя?

– Бывал, а как же….

Уже в виду стоящего стеной векового бора мужики-возницы запосматривали косо на чёрные сочные облака, дымившиеся по омрачнённому небу.

Ветер задул резкий и неопределённый – он рвал без направления, со всех сторон, словно атаковал невидимого врага, кидался на него с яростью цепного пса. И как пёс, отшвыриваемый пинком, гневно судорожно завывал и снова бросался на непрошеных гостей. По земле кружились, мчались и вертелись снежные вихрастые воронки, пути забило, наглухо запорошило снегом. И стонал вековой бор.

Обоз с трудом пробивался просекой. Всё настойчивее, всё крепче и резче ударял по бокам стервенеющий ветер, всё чернее небо, круче и быстрее взвивались снежные хлопья, проникали во все щели, слепили глаза. Как в норы кроты, глубоко в тулупы зарылись возницы. Запорошило в санях седоков. От встречного ветра заходится дыхание лошадей, седым инеем запушило их морды, ноги и бока.

Долго ехали и словно заманивали за собою в бор бешеный степной буран, который и здесь разгулялся, будто буйный мужик в хмельном пиру – всё, мол, моё и что поломаю, за то ответ не держу!

Сумрачно, грозно, пужливо было в стонущем лесу – того и гляди лесиной придавит. Такого бурана, матерились возницы, не видали много лет. Не иначе, говорили, Бог наслал его за недобрые людские помыслы.

Въехали в Кичигинскую – большую просторную станицу с широко укатанными серебряными улицами. Малую деревеньку зима обернёт в берлогу – засыплет, закроет, снегами заметёт. А большому селу зимой только и покрасоваться.

Николаевские возницы поддали ходу и мчали для форсу на лёгкой рыси. Подкатили к Совету. Он, по общему правилу, на главной площади, в доме бывшего станичного Правления. Снежными комьями вывалились из саней, ступали робко на занемевшие ноги, по ступеням поднялись в помещение.

Совет как Совет – просторный, нескладный, неприютный, грязный и скучный. В городских учреждениях об эту пору никого уже не застанешь, а тут гляди-ка, что народу наползло, управившись с хозяйством, и метель нипочём. Притулившись к коричневой сальной стене, вертят цигарки, махорят, провонивают и без того несносный кислый воздух, жмутся по окнам, выцарапывают разное на обледенелых стёклах, похлопывают себя по бокам, войдя с мороза, вяло и будто невзначай перекидываются скучными фразами. Видно, что многие, большинство, может быть все – толпятся без дела: некуда деться, нечего делать – так и сошлись.

Увидев вошедших, повернулись дружно в их сторону, осмотрели, высказали разные соображения насчёт мороза, усталости, цели и причин, заставивших маяться людей в такую круговерть. Всё это крутым солёным мужским словом.

– Здорово, товарищи, – обратился командир отряда Фёдоров, задержавшийся чего-то на крыльце и входивший теперь последним.

– Здрав будь, – промычало несколько голосов.

– Председателя бы повидать.

– А вот сюда, – и указали на дверь в загородке.

Фёдоров прошёл.

Лопатин подвинул бесцеремонно сидевшего на подоконнике казачка в рваном засаленном тулупчике, закурил папиросу, молча дал закурить и тому.

Бочкарёв уже вклинился в толпу и вёл разговор, расспрашивал, сколько живёт в станице народу, как дела разные идут, довольны ли Советской властью – словом, с места в карьер.

Из загородки вышли трое, остановились, привлекая внимание.

Фёдоров спросил:

– Что ж, председатель, больше никого не покличешь?

Степенный станичный председатель Парфёнов откашлялся в кулак, заворачивая седеющую бороду, и сказал: