Бабу-то за что мордовал? – бросил Парфёнов неподвижному затылку и, низко склонив голову, шагнул в сени и на заснеженный двор.

– Спасать парня-то надо, – семенил за ним юркий старик, – Спасать Ивашку. Ведь заберут…. расстреляют.

– О том и думаю, – хмуро отозвался Парфёнов, оглядывая лица стоявших во дворе казаков.

Снег метался всё пуще, настойчивее, ночь стала ещё темней и морознее. Ветер завывал в печных трубах, в застрехах крыш, озлобясь на весь мир.

Прошло немного времени.

Баб разогнали по домам. Увели к своим Ивашкину жену с проломленной косицей.

Казаки набились в выстуженную избу. Среди них затерялся бедовый хозяин. На видном месте под образами станичный старшина Парфёнов.

Торопливо семеня, со двора вошёл казачок в рваном тулупчике, а за ним бабка Рысиха, ворожея и знахарка. Подошла, положила жилистую, худую, старческую ладонь на край стола, посмотрела на Парфёнова замутневшимися молочными глазами.

Казачок, состарившийся мальчик, сказал, торопливо дыша:

– Привёл.

Старуха, озирая вокруг себя мудрым спокойным взглядом, спросила:

– Ай, не можется, казачки?

Собравшиеся загалдели:

– Лагутина наворожи, баушка, Лагутина. Где ж его летучий отряд квартирует? Штоб прибыл надо, пособил….

– Да где ж его ночью-то шукать? Непогода – страсть какая!

– Нужды нет! Не твоя забота! – загалдели казаки, – Наворожи, баушка, укажи. Мы уж найдём-дойдём. Хлеб-то свезут от нас… голытьба.

Казаки заискивающе и угрожающе, цепко окружили бабку.

Кто-то недоверчиво ухмылялся:

– Известно, как припрёт, так с нечистой силой сознаешься.

– Бабы-то про меня брешут.

– А ну как прикажем – завертишься. Нам сейчас – хоть пропадай.

– Да отстаньте вы от неё!

А уж слышен сухой старушачий шёпот, и узловатая рука кладёт на чело крестные знаменья:

– … первым разом, Божьим часом… и говорю, и спосылаю… меж дорог, меж лугов стоит баня без углов…

Бабкина рука замелькала в быстром вращении, а губы шелестят, шелестя, не разобрать:

– … и в пиру, и в беде, и в быстрой езде…

Ворожея опустила руку и, глядя на Парфёнова всё те ми же бесцветными глазами, сказала:

– Иттить за ним надо, за касатиком.

– Куда? Куда?

– Не скажу. Самой иттить надо – вам не добраться ни пешком, ни на лошаде.

– Да уж ты-то как? На помеле можа…

Парфёнов будто прочитал что в её неотступном взгляде, встал решительно, пресекая разговоры, сказал:

– Иди, мать… с Богом!

И потянул было руку перекрестить старуху, но передумал. И казаки примолкли, замерли в напряжённом ожидании.

Приезжие крепко спали по казачьим избам, сломленные усталостью и домашним теплом, доверчиво не выставя постов, не ожидая никакой беды.

К полуночи вьюга стихла, небо вызвездило, ударил морозец, скрепляя вновь наметённые сугробы. На широкой, озарённой луной улице показалась конная полусотня.

Остановились. Разгорячённые лошади топтались на месте, мотали головами, звеня удилами. С подъехавших напоследок саней сошла согбенная фигура.

Молодцеватый, с огромными усищами разбойный атаман Лагутин перегнулся в седле. Прощаясь, сказал:

– Спасибо, мать, за помогу. Теперь спеши домой да закройся – не ровен час, подстрелят.

И выпрямляясь:

– Ну, где старшина? Где этот Парфёнов, мать его!

Бондарев, Лопатин, Трофимов и Гриша Богер спали вповалку на полу у печи, не раздеваясь, положив шинели под головы. Среди ночи резануло слух – матерная ругань, грохот распахнутой двери, звон покатившегося ведра.

Лопатин будто и не спал, вскочил и, не теряя ни секунды (эх, винтовки где?), как буйвол ринулся в сени. Кто-то навстречу. Шашка ткнулась в плечо, брызнула кровь. Лопатин покачнулся, но удержался на ногах, и под его литым кулаком хрустнула переносица, со стоном и остервенелой бранью рухнуло чьё-то тело. Вырвался на мороз и понёсся сажеными скачками по двору.