Нет, не надо говорить. Пусть все остается по-прежнему… иначе у меня не хватит сил.
Да, я знаю, и это ясно, я побоялся рассказать Акиму, да, все мы шатаемся. Он уехал. Я увижу его только через неделю, тогда уже будет поздно. Тогда он не бросит дела, сочтет это позором, даже если согласится с Эстер. Поздно – и это я знал, как знаю другое: я один. Эстер отошла, Борис поехал, насилуя себя; Аким… Я не уверен, что завтра он не отшатнется. Я один. Но и путь один, нет другого. Я пройду его, я должен пройти и, если бы я верил в Бога, я бы сейчас молил об одном:
– Дай мне силы дойти.
На окнах фотографии белеют ярлычки о сдаче квартиры, Эстер временно в какой-то гостинице. Я не знаю, когда и куда она едет. Поздно вечером она стучится ко мне. Я, не удивляясь, впускаю ее. Я ей говорю, что уезжаю завтра, где-нибудь пробуду 6–7 дней, а затем прямо в К. Она осматривает мою комнату, перелистывает книгу на столе, потом открывает окно и спрашивает:
– Ты отсюда хотел бросить?
– Да.
Перегибается и глядит на улицу. Долго-долго, а когда я окликаю ее, она, не оборачиваясь, просить:
– Поедем со мной.
Я коротко отвечаю:
– Я еду в К.
Она объясняет мне:
– Ты меня не понял. Не то. Я знаю, ты едешь все равно. Я тебя о другом прошу. Тебе безразлично, где пробыть эти шесть дней, а мне… нет… Так побудь со мной. Вот только эти дни. Но не здесь. Я здесь, как в тисках. Все напоминает. Поедем со мной. Ведь мы навсегда расстаемся, а я так не могу. Я хочу, чтобы ты меня выслушал. Ты должен меня выслушать. Подожди, я знаю, что ты хочешь сказать: все равно будет одно и то же. Возможно. Но поедем со мной. Ты не бойся… ни уговаривать, ни убеждать… Я зову тебя не для этого.
Я молчу. Она робко спрашивает:
– Не хочешь?
Вся потемнела. Но я не поеду: мы уже достаточно говорили, и последние дни до К. я хочу побыть без слов и без дум.
– Излишне, – отвечаю я.
– Для кого?
Равнодушно отвечаю:
– Для меня.
– А если я ради себя прошу? А если я тебя…
Не докончив, роняет голову на подоконник….Тихо успокаиваю ее, тихо провожу рукой по ее волосам и, слушая, как она заглушенно плачет, говорю ей о том, что поеду с ней, что я готов все выслушать. Говорю ей о Париже, о каштанах в парке, бессвязно, запутанно, о своем письме к Нине, зову ее на улицу, так как уже поздно и неудобно оставаться в гостинице, и вновь повторяю, что поеду с ней, куда хочет, поеду, выслушаю… поеду…
Эстер спрашивает, есть ли у меня паспорт на имя еврея. Я ей показываю бумажку, где зовусь Айзиком Блумбергом, виленским мещанином. Тогда она говорит, что хочет поехать со мной в какое-то местечко, что ей не хочется быть в городе. Мне все равно, куда. Местечко ли, город ли – все это так безразлично. Она спрашивает меня, смеюсь ли я над ее желанием побыть среди евреев. Нет, не смеюсь, но я так же покорно поехал бы в русскую деревню. Именно со мной она хочет. Хорошо, я еду. Не думаю ли я, что она это делает намеренно, ради каких-то опытов? Нет, не думаю, ведь в К. тоже евреи. Я ни о чем не думаю, я засну, когда застучат колеса, они мне опротивели, – еще так недавно они стучали о другом, а где проснуться – не все ли равно? Рад ли я увидать Днепр? Днепр? А разве К. не на Днепре?.. Это местечко в другой губернии, в смежной. Так?.. Значит, недалеко от К.? Хочу ли я подальше от К.? Я отвечаю:
– Как ты хочешь.
Это местечко она знает, когда-то была там. Там еще сохранились соломенные крыши и наивные местечковые девушки. Местечко в десяти верстах от железной дороги, придется взять лошадей… Разве не все местечки одинаковы, не все лежат далеко от рельс? Не все похожи друг на друга, как бобы из одного стручка?