Мама долго упрямилась. Ей становилось хуже, но чек, выписанный покойной Патрицией, по-прежнему болтался где-то на дне ее сумки – там, куда я не могла добраться. Я и не хотела. Я воспринимала этот клочок бумаги, как смертный приговор той хорошей женщине, что подписала своей рукой. Мне было страшно к нему прикасаться, думать о нем, я задвигала эти мысли как можно дальше, строила стену, чтобы отгородиться от них.

И все это время я молчала. Мама таскала меня к психотерапевтам и логопедам, но я молчала. Молчала, когда она плакала и кричала, что было совершенно не в ее духе, моей обычно сдержанной, неунывающей матери. Я не хотела причинять ей боль. Это просто было сильнее меня. Я словно по-настоящему разучилась говорить. Даже оставшись наедине с собой, я не могла протолкнуть хоть слово сквозь плотную завесу тишины и собственноручно наложенный запрет. Тишина очищала меня. Баюкала в плотном коконе, избавляя от сожалений и слишком давящего для маленькой девочки чувства вины.

Именно мое молчание и толкнуло маму на отчаянный шаг.

Она обратилась к отцу. Она не страшилась своей участи и своей болезни. Она боялась, что я – беспомощная, крошечная, а теперь еще и скованная своим обетом – не выживу в опасном и сложном мире.

И отец сразу пожелал увидеть меня своими глазами.

Мы поехали к нему на предприятие. Там было шумно и так пахло какими-то химикатами, что меня замутило. Я запретила себе кривить лицо от едкого запаха, чтобы не обидеть отца, пока он вел нас сквозь дубильный, раскроечный и швейных цеха, с глубокой любовью и уважением рассказывая, как все тут устроено. Его кабинет располагался на втором этаже, за стеклянной перегородкой, с видом на всех работников внизу. Я встала у окна, чтобы было где спрятать взгляд. Мне было и совестно, и неловко смотреть на отца, я лишь наискосок, украдкой поглядывала в его сторону, тут же отворачиваясь обратно к стеклу.

Он был высоким и красивым. Седина чуть тронула его волосы на висках, но лицо оставалось моложавым. Во всем его облике – безупречном костюме, дорогих часах, широких плечах, крупных чертах было что-то величественное, что-то надежное и сразу располагающее к себе. Но у меня не было причин ему доверять. Когда-то он выбрал другую женщину, не мою маму. И я была слишком мала, чтобы найти объяснение его поступку. Я знала лишь то, что мне сказала мама, – о его нарушенных клятвах. Так что в итоге все, что я знала о нем, – он не хозяин своим словам. Этому предприятию и каким-то там другим – да, но не словам.

Сейчас он и правда горел желанием помочь нам.

После моего угрюмого молчания в ответ на все его расспросы, он обращается напрямую к маме. Он говорит, что «что-нибудь придумает». И я чувствую, как в нем нарастает желание исправить меня, такую неполноценную, переписать мой изъян. Он и так и этак пытался выдернуть меня из кокона тишины, но все без толку.

Я не позволила этого маме.

С чего я должна позволять ему?

Он распинается, рассказывая, какая у нас теперь может быть хорошая жизнь с его деньгами, про свой дом, машину, хорошую школу, возможности и шансы.

А потом он говорит мне:

– У тебя есть два брата, малышка. Ты хотела бы с ними познакомиться, с моими мальчиками?

Я испуганно мотаю головой. Я представляю себе, как они станут смотреть на меня глазами, точно такими же, как у их матери, погубленной мной женщины, и понимаю: я этого не переживу. Не выдержу живых напоминаний о том, что сделала. Им, наверное, страшно тяжело. Я привыкла расти в неполноценной семье, где есть только мама и я. А у них была Патриция, пока ее не отняла я.