Не возьму я сикль. Ни при вот этом гибдэдэ, ни при ином; возможно, ни при ком вообще (включая Бога и святых). Да, мы такие: род мой, дед и прадеды. В нас бзик слыть честными, духовными, моральными, прямыми, благородными, пусть нам и нужно долларов, и не один, не сто, а сонмы их, чтоб статус соответствовал фамильному достоинству. Но мы чудовищно больны, рабы идей о «злом» и «добром», так сказать: о «нравственном», подаренном примарным крахом – vitium, что originis… «Нравственность» – плод первородного греха. Именно! Мораль – плод первородного греха Не знали?
Сев за руль, я слышал: гибдэдэ бормочет:
– Скот!!.. Урою, мразь…
Он хочет денег, что ему швырнули, точно псу, – но я свидетель случая, и оскорблён он больше, чем корыстен. Перехват? Возможно, перехват… Но ведь свяжись с тем джипом, – чёрной масти и с тремя шестёрками, с глухими отражательными стёклами, с «мигалками», – схлопочешь бед. «Замочат». Вдруг. На улице, на службе, в сауне… Пот тёк с висков его.
– Вы! Ехайте.
Я тронулся.
Сын спал; глазел, проснувшись, в мир; ел «трюфели», подаренные Маркой, кóмкал фантики; бубнил под нос. А я, руля, мечтал, что снег убавится.
Вот стела жертвам эры Сталина; в кустах тень деда, «контры» и «сатрапа»… Что сказать ему? Живя, где он жил в детстве, я был горд… Но время шло; всё изменилось; стало худо; я добрался до финала и спешу в усадьбу, что оставлю, верно, сыну, «столбовому» Квашнину…
Опять та «с»! Он не КваШнин, мой сын, а он КваСнин, как я.
Спустя км с полста от гибдэдэ, мы с гор слились к Упé, реке малёхонькой, но с поймой шире окской; в ней ― дороги, производства, склáды и продбазы, кладбища и сёла, выпасы скота и фермы, полигоны, станция ж/д с самой ж/д, и даже есть аэродром… А слева Тула, сердце русских градов, старее Москвы! Вблизи – Венёв и Епифань, Алексин, Чернь и Флавск, Белёв и Богородицк, Мценск, Ефремов и Одоев. Движась с юга, с Киевских земель, русь оседала в этих долах, под Московией. Здесь фланг степей с истоком Дона, географическо-психический и климатический рубеж уже (а не межа, не линия, как на Оке под Серпуховом), фронт, конец лесов; тьма их ползла-ползла – и растворилась в рощах, пашнях и лугах. Здесь дышит грудь, взгляд лёгок. Скинув хмарь, здесь солнце манит в рай. Сход из лесных зон в степь мистичен. Степь – не просто даль; секрет её, открыл Степун, в безбрежности. Я рад здесь быть, иным здесь быть – в тоску; есть люд, какому степь чужда.
«Рад» и «мистичен», говорю? Мол, чувства?.. Нет таких. Я, если как бы жив на вид, то потому, что мыслю, мысль творю; а так я мёртв. И не болезнь казнит, – я сам мёртв, сердцем. Устремлений в целом нет. Нет – чувств… Да жил ли я вообще, подвид излишне перетянутой струны, готовой лопнуть? Я, играя в жизнь, актёрил, что ещё живой-де. Ёрничал, кривлялся. Ибо понял, что не жить могу, быть неживым почти – а будто и живым; потребно лишь осознавать. Я вник в конфликтность жизни с разумом. Мёртв в жизни – в мысли я живой. Плюс, мысль мощней в больном (см. Достоевский, Ницше, Мунк). Подумать: а не мысль ли вирус, кой, паразитствуя в живом, жизнь губит? Вспомнится детство в роскоши чувств – и видится, что ты не жив вполне, став взрослым; ты не жив, но только есмь умом. Чужда мысль жизни, даже чужеядна ей, паразитична, и творится, лишь пожрав часть жизни, оскопив жизнь. Мысль – мертвит. «Разумный», значит, выбор – страшен. Сам Господь, клянясь: «Аз Жизнь для вас», – Господь, в Которого приходится лишь верить, ибо Он абсурден, пригнетает разум тем, что Он непостижим, таинствен, недоведом. Вывод: мысль – мертва? и полумертвие как раз и стоит озаглавить «homo sapiens»?!.. Кто же внедрил Мысль в Жизнь, заразу ввёл в неё?