– Родь, здравствуй.

– Ёлка где? – Он спрашивал с одышкой. – Ёлку!!

– Позже принесу. Ты что смотрел?

– Вьетнам! А у вьетнамцев автоматы. На парраде рроты прряма!! Я вот вырасту… ать-два!

– Пойдём на кухню, – оборвал я.

Он сгрёб шарики с флажками.

– Демонстрация! – потом он завопил. – Быстрей! Нам нужен флаг… Возьми тот шарик с жёлтой буквой!.. Поскорей! Вон те дай папе с мамой. Брежнев говорил! Сказал, ты знаешь, что? – Брат из коляски, тужась, гаркнул: – Здравствуйте, советский человек! Во благо всех трудящихся! Май, праздник! Налицо рост производства, экстенсивность, интенсивность! Миру мир! Народам слава! БАМ! Октябрь! Труд, коммунизм! Гагарин полетел! Наш человек всем людям брат, товарищ! Экономика должна быть экономной! Всем учиться! Строить Байконур, Магнитку, Братск и ГЭС! Фидель! Сияет ленинизм! Марксизм! Мы с партией! Под знаменем вперёд!!

Я угодил на митинг эры Брежнева; был праздник; похотный юнец, я жаждал радостей, любви; лип ко студенткам и пристал к одной… вот площадь, на трибунах власти края… у бордюра я узрел родителей и Родю на коляске, к празднику приехавших из гарнизона, из в/ч. Для них приезд и ожидание был подвиг: три часа ждать в толпах… Наш отряд их проходил, и брат меня позвал; он был в трёх метрах, – я его проигнорировал, чтоб не мараться родственностью с монстром перед девушкой.

Здесь, тридцать лет спустя, я каюсь:

– Я вас видел там, в то время; но был болен… – Думаю, он вряд ли понимал меня; открыться же мне было нужно: мне – для себя открыться. – Чувствовал и видел я тогда, брат, мало. Я не так любил, не то любил. Ты звал, я помню, – я же, слушая, не слышал; видя, я не видел.

– Видел, – он признал. – Ты видел нас. Вас было двое, ты с девчонкой.

Я кивнул.

Помедлив, он спросил: – Там Тоша? Он плохой.

Я наблюдал ребёнка с крупным не по возрасту лицом. – Да, Родик. Там Антон. Антон мой сын и твой племянник. Ты с племянником дружил.

Брат закричал: – Сын хочет шарики? Флажки отнимет?! Прогони его!!

Я вник, что, кроме порченных вдрызг органов, во мне, – в эмоциях и в мыслях, – крах. Вот-вот всё кончится – во мне и в мире: буду врозь с ним, с лживым миром.

В зале сын следил мультфильмы по TV с дивана. Мать сидела с красочным журналом (с «Vogue»-ом). В кресле был отец, державший трость. Я сел близ.

– Утром отправляетесь?

– Да, утром.

– Соберу вас; кашу, фрукты; одеяла с простынями… ― Мать умолкла.

Оптимистке, ей общаться почему-то несподручно? Почему?..

Я посмотрел на люстру, на сервант, шкаф с книгами годов Гагарина и на диван под драной замшевой обивкой (ободрали кошки). Глянул и на стол поодаль, крашенный, облезлый. Прикативший на коляске Родион воскликнул:

– Демонстрация!

– Где?

– Тош! Я покажу!

Тот, встав, отправился за дядей.

Мой отец помедлил и поведал, гладя трость:

– Я тридцать лет служил. Трудился, только бы не в грязь лицом. А стал в грязи́ при нынешних, сын, реформаторах. Был, помнится, майор, нач. склада, жуликоватый: масло сворует, гречку, сыр, кофе… Был и полковник. Мы – на учениях, а он свиней растит… Вот ельцинство! Я так не мог. Не я один: нас много тех, кто рубль презрел как косность, кто подтрунивал над жлобством, кто народного не воровал, жил принципом, высоким принципом.

– Ты ведь Кваснин, – язвила мать. – Равнять себя с холопами? Там рубль в чести; твоя честь в пленумах, в инструкциях, в боярском корне. Честен, нравственен, идеен.

– Я служил не в силу долга. Совестью! Я был за равенство, за общую всем собственность с главенством принципов над дéньгами… Ты что? Коришь меня? Напрасно! Род людской ошибся в сотый раз и в тысячный! Весь род людской, я, ты, коммуны, революции – зачем, раз вновь рубль главный? Спесь нашла? Корысть оправдывать? Ты что, наш век винишь?