Таким образом, Леонтьев встесторонне и последовательно развивал идею эстетизма, по ницшеански, хотя и до Ницше, оправдывая жизнь как эстетический феномен. Причем он, несомненно, был пионером в этой области, так как никто до него в России даже близко не подходил к этой идее.
Но если эстетизм в России не имел прошлого, то он, несомненно, получил будущее. Во всяком случае, реакция на него была бурная и далеко не однозначная. Сергей Булгаков, написавший статью «Победитель-Побежденный» к 25-летию смерти Леонтьева, оценивал философию Леонтьева скорее критически, связывая его эстетизм с аморализмом. «Леонтьев, – писал он, – является единственным во всей русской публицистике, которая всегда была отмечена своеобразной русской болезнью совести, мотивами жалости и покаяния, морализмом, – в нем состоит общая психологическая основа русского народничества всевозможных фасонов… В своем эстетстве он является как бы эстетическим уродом, но это уродство делает его необыкновенно свободным и смелым во всех суждениях и оценках»[85]. Булгаков видел в эстетизме Леонтьева выражение того «люциферовского мятежа, который берет начало с Возрождения»[86]. Поэтому, по его мнению, философия Леонтьева с самого начала должна была привести его к поражению.
Так же критически отнесся к эстетизму Леонтьева Павел Флоренский, который, впрочем, сам утверждал «верховенство красоты» в православии, хотя делал это совершенно по иному, чем Леонтьев. В своей книге «Столп и утверждение истины» он поместил специальное приложение, где он противопоставляет свой эстетизм, основанный на утверждении единства красоты и Бога, «безбожному» эстетизму Леонтьева. «Для К. Н. Леонтьева, – пишет Флоренский, – «эстетичность» есть самый общий признак; но для автора этой книги, он – самый глубокий. Там красота – лишь оболочка, наиболее внешний из различных «продольных» слоев бытия: а тут – она не один из многих продольных слоев, а сила, пронизывающая все слои поперек, Там красота далее всех от религии, тут она более всего выражается в религии. Там жизнепонимание атеистическое, тут же – Бог и есть Высшая красота, через причастие к которой все делается прекрасным»[87].
Конечно, Павел Флоренский был прав. Его эстетизм коренным образом отличается от эстетизма Леонтьева. Для последнего эстетизм был универсальным началом, впитывающим в себя и мораль, и политику, и религию, тогда как у Флоренского эстетизм был точкой пересечения эстетики и религии при несомненном приоритете религии. Однако, показателен уже сам факт использования Флоренским понятия «эстетизм», что, несомненно, отражало распространенность и популярность этого понятия в русских философских и религиозных исканиях начала века.
По-иному оценил Леонтьева Василий Розанов, который обнаружил в его личности и творчестве «ревущую встречу эллинского эстетизма с монашескими словами о загробном идеале»[88]. Знакомство (пусть и заочное) и переписка Леонтьева с Розановым пришлись на последний, предсмертный год его жизни. Это была неожиданная встреча молодого, 25-летнего, по сути дела, еще начинающего писателя с человеком зрелым, многое познавшим и о многом выразившем свое, как правило, оригинальное и критическое мнение. Но, несмотря на разность в возрасте и степени духовной зрелости, встреча оказалась плодотворной для обоих, каждому она принесла радость общения и понимания и породила, хотя и короткую, но верную дружбу.
Эта дружба обусловлена единством темпераментов, схожестью социального положения и происхождения: обнищавший дворянин-помещик в социальном отношении был тем же самым, что и учитель уездной гимназии. Помимо этого сказалась и общность консервативных политических идеалов, анти-либеральных настроений, нежелание идти путем «принудительного прогресса», взаимный интерес к религии и склонность к эстетизму.