«Если Бог един, то другие боги суть, так сказать, самозванцы: это – или бесы, или игра человеческого воображения, – приводит автор “Розы Мира” пример подобной ограниченности и комментирует его: – Какая детская мысль! Господь Бог един, но богов много; начертание этого слова в русском языке то с большой, то с малой буквы достаточно ясно говорит о различиях содержания, вкладываемого в это слово в обоих случаях».

Поэтому весь пафос «Розы Мира» – в сочувствовании и соверовании всему светлому, что есть в других религиях, в преодолении межрелигиозной вражды, в стремлении к всечеловеческому братству и духовному обновлению мира. «Пусть христианин вступает в буддийский храм с трепетом и благоговением: тысячи лет народы Востока, отделенные от очагов христианства пустынями и горными громадами, постигали через мудрость своих учителей истину о других краях мира горнего… Пусть мусульманин входит в индуистский храм с мирным, чистым и строгим чувством: не ложные боги взирают на него здесь, но условные образы великих духов, которых поняли и страстно полюбили народы Индии и свидетельство о которых следует принимать другим народам с радостью и доверием… И пусть правоверный шинтоист (синтоист. – Л. Б.) не минует неприметного здания синагоги с пренебрежением и равнодушием: здесь другой великий народ, обогативший человечество глубочайшими ценностями, оберегает свой опыт о таких истинах, которыми духовный мир открылся ему – и никому более».

После этого не сомневаться, не отвергать, не бездумно превозносить, а разумно принять надо «Розу Мира» как соединение христианского опыта с общечеловеческим духовным идеалом. Во всяком случае, попытаться отнестись к ней с доверием. К этой мысли мы еще вернемся.

Не отринь же меня за бред и косноязычье,
Небывалое это Действо благослови,
Ты,
       Чьему
               благосозиданию
                                      и величью
Мы сыновствуем
                        во творчестве
                                          и любви[29].

Глава 7

Потаенное присутствие

Именно так я и принял «Розу Мира»: сначала прочел, затем перечитал, попытался вникнуть, осмыслить, соотнести, а затем сама книга стала как бы меня вбирать, затягивать, растворять в себе, и кончилось тем, что я в ней себя нашел. Вот уж поистине мистика – нашел, обнаружил свое потаенное присутствие, узнал себя, отождествил после того, как натолкнулся на место: «Хорошо быть уверенным, что книгу, которую вынашиваешь всю жизнь, когда-нибудь прочитают чьи-то внимательные глаза и чья-то душа обогатится изложенным в ней духовным опытом». Разумеется, эти слова могут относиться к кому угодно, но я готов был поручиться, что это сказано обо мне. Не знаю почему, но мне казалось, что в тот момент, когда перо автора выводило на тетрадном листке эти строки, я действительно возник перед ним, причудливо соткался из воздуха. Именно я, арбатский мальчик в шапке-ушанке, завязанной под подбородком на два бантика и четыре узла, в длинном пальто на вырост, варежках на резинке, продетой сквозь рукава, и валенках с калошами, тяжелыми, будто железные утюги. А вокруг – балаган, вертеп, цыганский табор двора, исписанные мелом кирпичные стены, ржавые пожарные лестницы, подъезды черного хода, дровяные сараи, бачки помойки, качели, столик для домино, обитый жестью, – словом, мир послевоенного Арбата, конец пятидесятых.

Мы жили в ту пору на Малой Молчановке, неподалеку от Собачьей площадки, в коммунальной квартире с длинным коридором, общей кухней и соседями. От них я вряд ли мог услышать что-то о Данииле Андрееве, хотя один из них был азартным собирателем книг (в основном Дюма), другая, худая, как оглобля, носившая длинную юбку, безрукавку и черный плат, – усердной, богомольной прихожанкой (от нее мне достались старинное Евангелие и объяснение церковных служб). На втором этаже, над нами, даже жил священник одного из чудом уцелевших арбатских храмов (из-под его пальто выглядывала ряса).