– Наблюдательный? Что ты собираешься наблюдать? Ты опять пишешь детективную пьесу! – догадалась Таня.

– Нет, не пишу, я не пишу по-английски, – наивно ответил Петр, – но у меня есть идея. Я как раз подумал, что, может быть, если ты захочешь, мы сможем вместе написать сценарий. Представь, это черное здание без окон напротив – «Reincarnation» банк.

– Что?

– «Reincarnation» банк, – понизив голос, повторил Петр. – В один прекрасный день жители города просыпаются и замечают, что в их городе строится какое-то странное здание. Строительство окружено тайной и идет фантастически быстро – черные стены растут… окон нет. Что это? Тюрьма, сумасшедший дом или гигантский крематорий? – Он воодушевился и сделал слишком большой глоток горячего кофе. Пока он двигал ртом, как вытащенная из воды рыба, Таня глядела в окно – здание было не черным, а темно-серым, оно стояло между двумя одинаковыми небоскребами и выглядело гораздо массивнее их, хотя и было намного ниже. Стена, обращенная к кафе, действительно не имела окон, вместо них разного размера и формы ниши складывались в рисунок, напоминавший искривленные соты.

– Что нужно так прочно отгораживать от мира? – отдышавшись, продолжал Петр. – Или от чего надо так прочно отгораживать мир? Или просто не смешивать? А здание растет и растет, пока не превращается в огромную черную коробку, вот в эту… а? Как тебе это в качестве киносценария?

Таня улыбнулась. – Осталось только написать, протолкнуть и станцевать на банкете по случаю получения «Оскара». Но мне даже и танцевать не хочется.

– Это ты просто устала. – И добавил: – Я тоже устал.

– Интересно, отчего бы я устала? – я все время сплю.

…Год после смерти Натана Александровича был очень тяжелым. Она не тосковала по покойному – он умирал так медленно, менялся так тягостно, что очень долго она помнила его только таким, каким сделала его болезнь: чужим, холодным, молчаливым, ушедшим куда-то, где никому рядом с ним не было места. Таким она долго его помнила, и потому почти не вспоминала весь тот первый год после его смерти. Но она стала очень беспокойна. Иногда – и все чаще и чаще – беспокойство обострялось до тоски и страха. Тогда ей начинало казаться, что есть одна главная причина такого состояния, и что если она найдет эту причину, душная пряжа, прочно опутавшая ее – присутствие этой пряжи она ощущала физически, – размотается, отпустит, исчезнет, и можно будет снова дышать, не боясь следующего момента. А следующий момент того и гляди накроет с головой, и уже не вынырнешь из него без потери чего-то очень важного, без чего ты уже не ты. Каждый раз после того, как страх отпускал, она несла себя несколько дней, как хрупкий стеклянный сосуд – ей казалось, что даже походка ее меняется. Часть ее существа превращалась в настороженного и искушенного цензора, и каждое слово, движение, эмоция долго и тщательно проверялось им – без этой цензуры ничто не принималось ею.

Но тоска возвращалась. Ее возвращение всегда предчувствовалось и предчувствием этим всегда было одно и то же ощущение, болезненное, как укол в сердце – ей мгновениями казалось, что она где-то далеко-далеко от того места, где она в этот момент была. Так случилось однажды около пяти часов утра, когда она, разбуженная громким шелестом, доносящимся из открытого окна спальни, выглянула во двор. Было довольно светло, двор был пуст, порывами налетал несильный ветер и с гулким царапающим звуком гонял несколько сморщенных сухих листьев по одной и той же траектории. Листья описывали круг на асфальте под окном, замирали, когда утихал ветер, опять описывали круг, и опять… и опять. Тогда и кольнуло в сердце. Позже в то утро ей приснилось, что она все так же глядит во двор, но окно ее гораздо выше, двор виден глубоко внизу, как дно пустого колодца, и асфальт белый и сверкающий, как хрусталь. Посреди двора неподвижно стоит