Дом состоял из трёх комнат, а иногда из четырёх – кроме кухни, ванны и гостиной появлялась спальня на втором этаже. Все они разваливались постоянно – дом как будто дышал, по-больному, с хрипами и звоном стекла и чашек в буфете. Заплатка на заплатке, замазка на замазке – иногда я не понимал, какого цвета ковёр, засыпанный извёсткой и залитый кофе, весь в сером песке с пляжа и высохших водорослях, а иногда понимал, что он небесно-голубой. Дед только смеялся, говоря, что я просто не понимаю эстетики бесконечного хаоса, импровизированного танца с судьбой и разрушением, смеха от принадлежности к тёмной стороне бытия. И он, должно быть, прав: разлиновка школьного дневника вросла в моё мировосприятие, оставляя свободным от планов только отсутствующее в дневнике воскресенье, но и его я забивал в своей голове построчно. В морозилке в городе у меня лежали подписанные контейнеры с обедами, полные клетчатки и овощей, а в офисной сумке лежала таблетница с витаминами, куда мне было до импровизации среди хаотичных обрушений.

И всё же меня влекло туда – может, и сейчас влечёт, в этот дом, пропахший кофтой моей давно почившей матери, кофе и океаном, где тихонько позванивают на окнах ветерки и ловцы солнца, а воздух такой кристальный и настоящий, что хочется жарить его в кипящем масле до хрустящей корочки и жадно есть ночью у костра, протянув ноги к заговорённому океану.

Однажды Лилиана, рассеянно кормившая чаек неудавшимся абрикосовым пирогом с террасы, обернулась ко мне и сказала:

– Ты здесь чужой не потому что мыслишь иначе.

– А почему?

– Ты хочешь изменить меня и тем заставить меня изменить себе. Вписать в формулу, осмыслить текстом, накинуть удила на мой рот, разрезать мои кости и посмотреть, что в них, а потом сшить так, чтобы я двигалась только по обозначенным тобой маршрутам. Как трамвай. А ты хочешь сидеть за рулём, чтобы знать, что трамвай безопасен. И, может, починить меня, как дом – только ты не чинишь.

– А что я делаю? – мне вдруг стало страшно, как будто она узнала обо мне какой-то страшный секрет, заглянула в глубокий омут под люком, о котором я даже не знал.

– Ты записываешь параметры, по которым, как считаешь, я должна быть построена, потом рушишь всё, убираешь мусор и строишь заново. Заново-засветло, идеально и стройно. Я для тебя небезопасна – и ты отвоёвываешь себя у меня, отсекая мне шипы при реновации, о которой никто не просил. Очень типично и по-людски: уничтожать небезопасную красоту превентивно и строить на её месте гипермаркет с логотипом этой красоты. Уничтожать, воссоздавать и властвовать. Ты считаешь, что если позволишь мне быть, потеряешь себя.

– Почему?

– Потому что ты привязан ко мне, – ответила Лилиана и посмотрела на меня – она была крышесносно красива, концентрированная молодость, очерченная перьевыми линиями, алые припухшие губы и пронзительный взгляд – и, конечно, сливочность полуобнажённой груди. – Но это не я тебя привязала, так прекрати резать меня и режь верёвку или своё горло, раз так не любишь вспыхивать от чьего-то взгляда.

Иногда они менялись так быстро, что я не успевал за изменениями. Вот передо мной Лилиана, а вот подросток, пытается сдуть чёлку, шутит о ерунде и хохочет – и я сразу расслаблялся, потому что с ним никогда не было таких тяжёлых разговоров. По взгляду Яна, когда мы с ним жарили хлеб на костре и молча лежали на холодном песке пляжа, я понимал: он знает, что я скоро уйду, просто не произносит это вслух. Таким взглядом провожают на фронт, только в этом случае провожали в тыл – это многоликий дед оставался на постоянном фронте разваливающегося дома, латая его и противостоя бесконечному разрушению и смерти, пикируясь с хаосом и подшучивая друг над другом. Я видел их, других, подходящих ему больше – они заходили в его дом просто, как боги, говорили с ним, словно он был не многоликим дедом, растрачивали их общее жизненное время на пустые однодневные диалоги о подорожавшем кофе и поднявшемся шторме, травили древние анекдоты и как будто не замечали смены его аватаров, разве что подкалывали их иногда, по-доброму. Я в такие дни злился, что они пришивают безграничное создание к заголовкам газет местного городка, а дед расцветал – казалось, быть обычным среди равных ему нравилось гораздо больше, чем нести просветлённую чушь в ответ на мой внимающий взор. А ведь я слушал его, как никто, я был тем, кто на самом деле его слышит. Может быть, не понимает до конца – но слышит.