С её смертью ничего не изменилось, по сути – ходики так же равномерно чертили невидимые круги, солнце большую часть дней в году продолжало проглядывать комнаты слева направо, а я подсыпал рыбам размельчённый сухой гаммарус, приоткрывая тяжёлую и сырую снизу крышку из чёрного стекла. Разве что я – какая досада – совершенно перестал смеяться и полгода питался только лазаньей, как будто овощи и мясо между листами тонкого теста могли дать мне ещё немного соприкосновения с тем, кого я любил с первого взгляда и после последнего взгляда.

Забавно, но даже обычные вещи перестали приносить мне радость. Желая не превращаться в ходячую половину мертвеца, я старался вдохнуть в себя жизнь искусственным дыханием радующего меня раньше из природы в глаза, делал себе прямой массаж сердца тем, что прежде давало мне силы, но душа моя, привыкшая ориентироваться на свет одного и того же маяка пятнадцать лучших лет моей жизни, швартоваться в одной и той же гавани, переплетаться половинками шуток так, как дети переплетаются мизинцами, чтобы не ссориться, не воспринимала дыхание извне, словно то, что мне предлагали, было не кислородом, а каким-то другим, инородным инертным газом, который никак не взаимодействовал с моей системой и только утомлял меня попытками надышаться им.

Раздосадованный неудачей, я смирился с моим вдовством, а частые неглубокие диалоги с окружающими заменили мне тот необходимый минимум социализации, который позволяет не исключать человека, живущего в маленьком городке, из общества. Но на самом деле единственный момент, когда я ощущал в себе признаки жизни, был самым первым взглядом после того, как я вешал ключи на ключницу, на нашу свадебную фотографию, уже несколько выцветшую от солнца спустя столько лет. И тишина необитаемости, разбавленная тиканьем часов и бурлением фильтра.

В самых неожиданных местах дома сохранился запах её духов, он преследовал меня и сбивал с ног эмоциями, которые подтверждали, что эмоции я чувствовать всё ещё не разучился, просто не было повода их испытывать.

Так я прожил ещё семь лет, безвкусных и наполненных постоянной внутренней тяжестью, несвободой, невозможностью поднять взгляд и встретиться со знакомыми серыми ледяными глазами. Не склонный по своей прагматичной природе к суициду, я начал всё чаще задумываться, что близок к пониманию немолодых людей, готовых завершить свой жизненный путь, чтобы использовать призрачную полумистическую возможность воссоединиться со своим супругом за гранью витального отрезка собственной судьбы. По сути, мне осточертел мир, в котором я и моя жена вынуждены были существовать в форме тающих воспоминаний о ней, не пришитых к её разлагающемуся телу, и условно живого тела, не имеющего возможности поцеловать её в висок перед сном или рассказать ей презабавную историю, услышанную в очереди в гипермаркете. Предполагалось, видимо, что я перейду из фазы отрицания в фазу гнева, но мне не на кого было злиться, не с кем ругаться, некого упрекать, и я застрял в собственной невозможности принять её смерть, как в чистилище, без единого шанса заменить её уникальную любовь к лазанье и способность морщить нос перед тем, как потереть лоб, когда ей не хотелось что-то делать, потому что меня не привлекали другие варианты составов людей. Составов, которыми можно было бы заполнить – нет, как она сказала тогда, в первый раз? Как-то остро и хлёстко, улично, как она это умела, а я не мог повторить – всю действующую Вселенную.


– Привет, – сказала девочка. Ей было от силы лет десять, щёки её краснели даже через смуглую кожу, но чёрные глаза смотрели на меня прямо. Видно было, что она принарядилась – в тёмную косу были вплетены ленты, не одна даже, а сразу множество. Сначала я подумал, что она из гёрлскаутов, но за её спиной мялись её родители – смущённые люди, похожие на неё чертами лица. – Я очень долго тебя искала.