Радость наоборот. Стихи для тех, кому сейчас грустно… Виталий Ткачёв

© Виталий Ткачёв, 2023

А как встречать сегодня буду грусть?
На дождь осенний я глядеть усядусь,
Промокшую насквозь, увидеть радость
Ничуточки в окне не удивлюсь.

Грусть

От автора

А есть ещё такая версия, —
что вымирает в нас поэзия.
Глеб Горбовский
А есть ещё такая версия…

Почему кто-то решил, что у поэтических произведений не может быть авторского предисловия? У прозаических произведений может, а у этих нет. Почему кто-то решил, что поэт не должен сам вводить читателя в свои сочинения? Критики, литературоведы и примкнувшие к ним для компании писатели должны, а поэты нет. Возможно, что поэты спят и видят себя не какими-то там игрушечными, потешными, соломенными, надувными, плюшевыми, а только самыми что ни на есть истинными, «настоящими», как завещал им предусмотрительно и заботливо великий философ Сократ в платоновском диалоге «Федон» ещё аж в IV веке до н. э.: «Поэт – если только он хочет быть настоящим поэтом – должен творить мифы, а не рассуждения». Так вот в чём, оказывается, коленкор. Виноваты Сократ с Платоном, ориентированные своими вкусами на образцовое содержание поэм бессмертного и потому наполовину мифологического поэта Гомера. «Настоящие» поэты должны заниматься мифотворчеством, а не писать предисловия, которые по своей сути являются самыми что ни на есть рассуждениями. Надо скрывать свои истинные мысли – тогда ты только лишь получаешь возможность стать поэтом, причём «настоящим» по природе. Такова, видимо, удобная логика духовных потомков философов.

Почему кто-то сказал, что каждый, кто читает стихи, может увидеть или отыскать в них что-то исключительно своё собственное и, более того, даже ту скрытую, завуалированную мысль, которую сам автор ни единым словом и не помышлял запрятывать? При этом все поэты, как один, будто сговорившись, против этого тезиса и не возражают как бы, а зачем? Пиит написал, пиит творение своё всем показал, и потянулся следом за усердно пыхтящим паровозом длинный товарный состав, гружённый переработанными отвалами критики: он хотел передать это, он выражал то, в этом скрыт такой-то смысл, в том – другой, иной, более глубокий, нежели кажется при беглом чтении на первый взгляд. Всегда приятно, когда тебя считают умнее, мудрёнее, глубже, чем ты есть на самом деле в этой поверхностной жизни, пусть на второй, третий или даже четвёртый взгляд по заказу. А почему бы и самому себя после этого таковым, то есть особенным, не посчитать? Ну не признавать же собственноручно и во всеуслышание на самом деле:

Что сам я глупый, глупый поэт[1].

Может быть, и правда, со стороны, через дорогу, с противоположного конца, по-есенински[2], виднее, какой всё же ты, поэт, большой, гениальный и эпохальный? Все вокруг вертятся, толкаются, взмахивают пухленькими ручками, тают от восхищения и делают поэту восторг, прямо-таки гоголевская живая картинка из «Ревизора», когда ахающий Бобчинский делится с тёзкой Добчинским впечатлением о своей встрече с Хлестаковым: «Вот это, Петр Иванович, человек-то! Вот оно, что значит человек! В жисть не был в присутствии такой важной персоны, чуть не умер со страху». Поэтому и не стоит поэту ради подобного к себе отношения вылезать из глубокой норы рифмующего работника со своими разумными разъяснениями, разочаровывать, так сказать, одержимых археологов, трудолюбивых копателей его творчества.

Однако в реальности всё не совсем так, скорее всё же совсем не так, и уж точно всё совсем наоборот, поскольку стихотворение по своей сути – это обычный прозрачный аквариум, куда поэт запускает понравившихся ему самому разноцветных рыбок разных видов. Любоваться, следовательно, можно только тем, что в этом резервуаре плавает, и не чем иным. Мифы, как известно из школьной программы зоологии, к животному миру не принадлежат и в наполненных чистой водой аквариумах не водятся никак и никогда сами по себе и даже с помощью поэтов. Рыбы – это образы, а не мифология. Стихотворение ценно именно образами, передающими мысль, а не собственными придумками по поводу отсутствующей в аквариуме живности. Поэт может и должен сам говорить простыми словами о своей поэзии, вернее, о своих сокровенных чувствах, переданных в виде конкретных образов. Ему нечего бояться, если он, конечно, тот самый «настоящий поэт». Такой никогда не будет скрываться за пресловутыми фразами напускателей всяких густых туманов и взбаламученной мути: «Я так вижу» или «Я так чувствую». Лукавство? Да, несомненно. Ибо всегда и у всего, и даже в душе, и даже у художника, есть исток самовыражения, и он его, этот исток, однозначно культивирует, рационально, сознательно ощущает в себе. «Ex nihilo nihil fit»[3] – любил говаривать в свою седую бытность старина Парменид. С тех пор так ничего в этом неоспоримом его утверждении и не поменялось, пусть ты и отправил в воздух замысловатые пузыри или «в небеса запустил ананасом»[4]. Искусство осталось искусством, а не превратилось в словоблудие. Человек – да, изменился, стал словоблудом искусства, а за ним, видимо, подался и доверчивый к своему натуралистическому времени жалкий до попрошайничества художник. Он что, не удачная имитация человека разве?


Когда-то Владимир Маяковский иронично возмущался, что после смерти ему не придётся стоять непосредственно рядом с Александром Пушкиным, поскольку между ними будет расположен (формально по алфавиту) скудный поэт Семён Надсон, которого, чтобы не портил компанию, он предлагал отодвинуть на букву «Ща»:

Чересчур
           страна моя
                         поэтами нища.
Между нами
               – вот беда —
                        позатесался Надсон.
Мы попросим,
                 чтоб его
                          куда-нибудь
                                       на Ща![5]

Я уж точно (даже в шутку) не буду расстраиваться, что от Пушкина меня будет отделять, скажем, какой-то Николай Рубцов и какой-то там Игорь Северянин. Меня устраивает моё место, никуда и никого двигать и задвигать не будем. Это, скорее, я, недоразумение, «позатесался» между ними и неким поэтом Иосифом Уткиным. Поскольку мы с Владимиром Владимировичем одинаково близки к Пушкину (да что там, всего какие-то два шага, но только с разных сторон!), поэтому, несмотря ни на что, рискну перестать писать только для себя одного единственного, прижимистого и рассудительного в удобный письменный стол (сколько, в конце-то концов, можно, и так уже прошло сорок пять лет!), решительно открыть нижний его вместительный ящик, достать зажмурившиеся от непривычно яркого дневного света застенчивые стихи и представить их на публичный суд, обнажая доселе закутанную в собственные ощущения душу.

Примите исповедь мою:
Себя на суд вам отдаю[6].

Своими руками храбро даю шанс взыскательным и привередливым критикам после прочтения ехидно написать: «Уж лучше бы он этот ящик и не открывал, избежал бы позора». Написать с нескрываемой надеждой, что под дружным напором пламенной силы их обращающего мои стихотворения в пепел мнения я вернусь к сочинительству в резерв, в запас, себе на память, на сувенир детям, обратно в известный поэтический стол, некогда прославленный почти забытой ныне Софией Парнок:

Ну что же, – в темень, в пустоту.
– А проще: в стол, в заветный ящик —
Лети, мой стих животворящий[7].

Однако поэты – это отнюдь не трясущиеся мелкой дрожью трусы, боящиеся массового позора и тяжёлых эпитетов на свою взлохмаченную рифмами и размерами голову, они исключительно жертвованные герои, в определённом смысле Александры Матросовы, если позволите, отчаянные храбрецы, религиозная совесть, встающая в полный рост, рвущая на груди тельняшку и штурмующая неизвестные редуты и доты вопиющей несправедливости и мировой печали.

Зачем вообще поэты так стремятся раскрыть душу читателю, лечь на амбразуру, давая своё согласие на публикацию? Почему навсегда не запирают созданные стихи на ключ? Не будем здесь рассматривать коммерческий аспект этого вопроса, который довольно скользкий и щепетильный. Продавать рукописи, как известно, это абсолютный бизнес, а поэты отнюдь не бизнесмены. Правда, разоткровенничался как-то один известный любвеобильный поэт, что «Все мы, поэты – торгаши и торгуем…»[8], но торгуем «строфами» за взгляды и поцелуи своих любимых. Это всё же ещё не коммерция, а акт обмена подарками на личной встрече двух восхищений. В противном случае они, думается, уже как бы и не поэты совсем, и ни о какой душе речи быть не может. Не будем также вспоминать о тщеславной и честолюбивой чертах творческих людей, которые позволяют добиться славы и почёта, но на этом пути в горку души, как правило, тоже нет во главе угла, а если и была в самом начале, внизу, то давно зачерствела и стала не способна к самовыражению. Нет, нет, что-то должно быть другое, более духовное, чистое и не такое липкое.

Возможно, причина именно в том, что душа у поэта сама рвётся наружу, под дождь критики, как собака в любую погоду тянет поводок на долгожданную прогулку, задыхаясь от нетерпения и сметая остатки сомнения и самосохранения. Фредерик Шопен был очень замкнутым человеком и старался открыто не демонстрировать свои чувства, но его музыка уже не могла скрыть тонкую и лиричную его душу. Душа сама автоматически открывается, словно волшебная пещера предводителя Али-Бабы словами настырного читателя: «Хочу мыслить!» Да, читать стихи – это значит учиться мыслить, мыслить образно и глубоко. Сокровищница отдаст свои интеллектуальные богатства тем, кто не накормлен, жаден до осознания себя в этом окружающем токсичном мире. И именно это заклинание людей и заставляет поэтов рисковать, выходя в публичное невесомое пространство. Сначала для самых близких, потом, по упомянутому требованию, для знакомых, а дальше – больше, страх уходит, и остаётся желание подвижничества в благородном деле одухотворения. Хочется, чтобы окружали только духовные люди, чтобы все люди зажили этой пьянящей и вдохновляющей на восхождение жизнью. И тогда, может быть, появится на земле новый дивный и добрый мир. Утопия? Нет, конечно. Это мечта. Для этого и идут поэты «