Грин, может быть, выглядел удивленным, но не подал виду. Саше нравились прохладные и тихие летние ночи, они казались ей тем ценнее, чем больше случалось за короткие темные часы. Грин остановился рядом с ней, предусмотрительно не пересекая личных границ.

– Не можешь спать?

Саша дернула плечами.

– И это тоже. – Она усмехнулась уголками губ, только теперь встречаясь с ним глазами. Грин вглядывался ей в лицо, ожидая продолжения. Он всегда был всего лишь внимателен ко всему, что ему говорили, и потому ему было можно абсолютно все. Саша знала: он думает, что это от того, что они все его жалели. А еще лучше Саша знала, что жалко у пчелки – ему она об этом не забывала сказать тоже. Я здесь не для того, чтобы тебя жалеть.

– Только не говори мне, что ты сам спишь. Этим летом, по-моему, никто не спит. Слушай, я… – Как сказать это вслух? Есть ли адекватный способ сказать: «Мне не все равно, как ты себя чувствуешь» – и сделать это так, чтобы твои собственные слова не превратились в гадюку, не сползли вниз по пищеводу и не зажалили тебя изнутри? – Я вижу, что ты не в порядке. И я думала, ты придешь сам, но… Ты ведь сам никогда не попросишь?

Он не выглядел удивленным, и Саша злилась на него в такие моменты, злиться на него было противно, неприятно. На Мятежного – естественно. На Грина – совершенно невозможно. Неправильно.

– Мне не настолько нехорошо, Саша.

– Настолько – это когда ты свалишься с очередным приступом, перепугаешь всех присутствующих и мы не будем знать, отойдешь ты от него или отойдешь сразу в мир иной? Пожалуйста, давай не будем. Я предлагаю. Я сама предлагаю.

Саша знала эту дорожку, она ходила по ней множество раз. Знала, где у него лежит маленький ножик – подарок то ли от Валли, то ли еще даже от отца, пока он не стал призрачным концептом, как у многих семей в их огромной стране. И это было смешно, семья вроде бы необычная, но проблемы те же. Саша протянула ему нож молча, рукояткой вперед, одновременно сдвигая в сторону халат.

– Режь пониже ключицы, чтобы под одеждой было не видно. Ладно?

Если бы Валли только увидела шрамы, она бы забила тревогу, подумала, девчонка режется в собственной спальне. Саша о ней не думала вовсе, не успела заметить резкого движения ножа, скорее только почувствовала, как под нажимом разошлась кожа. Из него мог бы однажды получиться хирург. Кто угодно. Лишь бы живой. Послушай, мне совсем не больно.

Саша баюкала его, как ребенка, пока он прижимался губами к ране, совсем тонкий, бледный, он еле заметно дрожал. Саша слушала каждый звук, он сглатывал шумно, жадно тянул носом воздух. Ей было странно и почти неловко, до чего он был в этот момент беззащитным.

Саша Озерская четко помнила, как она впервые вычитала в какой-то книге, будто кровь, отданная добровольно, обладает огромной силой. Как неловко добавила, что вроде некоторые Змеи пили кровь девушек. Некоторым ее отдавали добровольно. Еще лучше помнила круглые от удивления глаза Грина: «И ты это сделаешь? Ты предлагаешь свою?» Помнила, как она пожимала плечами небрежно: подумаешь, великое дело. Тем более разве есть какой-то вред в том, чтобы попробовать? Давай, будет смешно!

Она хорошо знала эти расклады, его полупрозрачное, будто раскаленное, тело, она все думала, что он будет холодным, как лягушка, а Грин продолжал отдавать тепло – видимо, будет до тех пор, пока не раздаст все. Саша знала, как это ощущается, знала каждый свой беспомощный выдох, когда он лез языком в рану, раскрывая ее шире. Саша знала, что это сработает, придаст его лицу немного цвета. Знала, что сработает это ненадолго.