Юра недавно вернулся из деревни с новыми натюрмортами, и вот как раз один из них отправился в Японию. Свои натюрморты он составлял в основном из деревенских бытовых предметов: самовары, кадушки, туеса, обливные крынки и горшки, серпы, лапти, прялки – и всё это в сочетании с картошкой, луком, чесноком, краюхами хлеба, подсолнухами, иногда с букетами полевых цветов, вставленных в крынку или просто небрежно брошенных на стол, и, как правило, на фоне открытого деревенского окна или всё той же бревенчатой стены. Не буду лукавить: мне нравились его натюрморты. Они пробуждали во мне что-то потаённое, коренное, чарующее, что-то похожее на мистическое древнее ощущение мира, присущее только нам, русским, и недоступное другим народам. Я, тогда попавший под влияние так называемого «авангарда» в искусстве, глядя на его картины, страшно удивлялся этому появившемуся внутри меня странному щемящему, хватающему за душу чувству, – чувству чего-то очень близкого, родного и незаслуженно забытого. Поглощённый поисками «нового», я вдруг почувствовал себя несчастным, уходящим всё дальше от света в неведомый и бесконечный туннель, какая-то страшная, таинственная сила заталкивала меня всё дальше и дальше в непроглядную темноту. Прошло довольно много времени, прежде чем я избавился от этого наваждения и вернулся к реальным образам, и немаловажную роль сыграли в этом натюрморты моего друга.
Юра родился в деревне под Арзамасом, где жил до окончания средней школы. Уже тогда, будучи подростком, он увлёкся живописью и писал этюды местной природы на небольших картонках. Я видел их: уже пожелтевшие, с обтрёпанными краями, с кое-где осыпавшимся красочным слоем, но тем не менее с сохранившимися в них свежестью и чувством неподдельного восхищения окружающим начинающего художника миром, созданные словно на одном дыхании. Они говорили о молодости и новизне чувств, переполнявших их создателя… После окончания школы он приехал в Москву и поступил в Строгановское художественно-промышленное училище, на факультет декоративно-прикладного искусства, по профилю «художественная обработка стекла», которое успешно окончил. Поработав какое-то время по основной специальности в содружестве со стеклодувами и даже неоднократно поучаствовав в выставках декоративно-прикладного искусства, разочаровался в этом виде творчества и с головой окунулся в любезную его душе живопись. Видимо, на него оказала сильное влияние предыдущая специальность, потому что в его новых живописных работах уже не было той лёгкости и свежести, которые так явно сияли в его первых этюдах. Через несколько недель кропотливого труда слой краски в некоторых местах на холсте становился чуть ли не с палец толщиной, но зато так чудно мерцал завораживающим многоцветием, что хотелось долго и внимательно его рассматривать, порой не обращая внимания на сюжет картины.
– «Чернот» в картине не должно быть ни в коем случае, а все тени должны быть прозрачными, – сурово сдвигая брови и с задумчивостью во взгляде, наставительно заявлял живописец, – кроме всего прочего, для каждого предмета, изображённого на картине, должна быть своя краска. Надо только сначала его внимательно рассмотреть и определиться с цветом и уже подобный цвет для другого предмета ни в коем случае не применять, даже если на первый взгляд кажется, что они одного и того же цвета. Это касается не только натюрморта, но и пейзажа.
– Но ведь так писать очень скучно, – пытался я, тогда ещё только начинающий художник, с упрямством неофита возражать ему. – Пропадают лёгкость и непосредственность в картине, что так ценится многими любителями живописи, да и самому художнику трудно удержать вдохновение при такой работе. Мы же не наукой занимаемся, где какую-нибудь букашку годами изучают.