– Здорово, Анатолий. Скажи, куда ты Нину Александровну возил?
– За город отвез, в Ивантеевку.
– Куда? Это как ехать надо?
– Ну как?.. через Мытищи.
– А именно куда ее отвез? Там что?
– Пансионат какой-то… чего-то там… «Ясные дали».
– Туда она, в него?
– Не отвечаю. Она сказала мне остановиться и пошла.
– Ну а за ней приехать?
– Сказала, что не надо. На такси.
– Пансионат там только?
– Пансионат, деревня, церквушка какая-то… ценная…
Что, начало к иконам, Нин, поближе к богомолкам с высохшими лицами и тоненькими свечками – встать на колени перед чудотворным образом Николы Мокрого, молить о ниспослании… он может все, что недоступно эскулапам, достать ребенка с илистого дна опять живым?.. Терпеть не могу попрошаек, которые выклянчивают чудо, будто подаяние… вот этот шлак «подай» и «принеси», ничтожность собственных усилий – пусть как-нибудь само устроится и образуется.
В машине он набрал ее, погладил пальцем кнопку вызова и надавил «отмену». Погнал на северо-восток. В Мытищи они ездили, там был специализированный детский дом, то есть музыкальный интернат для сирот и детей, оставшихся без попечения родителей… пронзительно-нелепо-жалко в основном, как потуги дебилов в больничном спектакле, но было несколько ребят рукастых, яснослышащих и хор почти такой же, который он услышал ребенком в гуле самолетных двигателей, когда летел в Варшаву на конкурс имени Шопена.
Камлаев давал деньги на инструменты, на компьютеры, он много вообще куда давал – без телекамер и бла-бла… поскольку сказано, не стоит трубить перед собой, как лицемеры в синагогах и на улицах…
Что было нужно Нине в музыкальном интернате, тянуло что туда, он мог предположить, больше, чем знал, хотя и не было об этом между ними сказано ни слова. Он знал, что она знает, что он не хочет, не согласен – вместо. Ему, Камлаеву, не надо чужого семени… да и она сейчас промчалась дальше, оставив интернат в Мытищах побоку. Куда?
2
Не набирал очки известно перед кем, но вид растущих вкривь и вкось, навыворот, вот это равенство всех миллиардов, всех новорожденных перед корежащим, безбожно-людоедским гнетом слепой природы, биологический детерминизм в чистейшем виде (одно-единственное лишнее кощунственное повторение крохотного кода в длиннющей генетической абракадабре, и ты обречен) его приводили в тяжелое мрачное бешенство. Холодная расчисленная тяга к совершенству руководила им – как будто равносильный в нем, Камлаеве, защитному врожденный гармонический инстинкт, которым накрепко было прошито сердце, хотя и стали расползаться, гнить со временем вот эти суровые белые нитки: убить плодящую нас всех случайность, хотя б на толику, на рубль, на грош, но привести к порядку эту вековечную давильню, хотя б немного и немногих потянуть из крайнего регистра унижения и обделенности.
Сентиментальность моментальна, нахлынула – швырнул безногому копеечку, через минуту – все, остыл, опять гребешь самозабвенно под себя и чавкаешь до следующего приступа душевности. Бросить копейку, подаяние – это еще-уже не милосердие. Милосердие – это делиться необходимым себе. Отдать половину. Он, росший барчуком и обожравшийся благами до тошноты, до ровного к ним отношения на всю оставшуюся жизнь, считал, что нищие не могут обучиться милосердию. Богач, по крайней мере, уж точно не подлее бедняка, хотя народ его, Камлаева, страны упрямо искони настаивал на большей подлости богатого. Одни других стоили, грехов было поровну и подвигов тоже.
Полуголодный бедный преисполнен неподотчетной ли, сознательной ли ненависти к высшим, он ею питается, несчастный зачастую не собственной реальной проголодью, а показанным ему чужим превосходящим уровнем, отсюда и самообман, всегдашняя готовность приплюсовать себя к голодным беспризорникам и старикам, он – с ними целое, одно, он – тоже жертва, тот, в чью пользу должно жертвовать. «Вот пусть они, – кивок на знать любого толка, на гладкого Камлаева, – и раскошелятся, им хорошо теперь: сперва наворовали и благодетельствуют с жиру». Какого милосердия можно ждать от человека, который сам себя мнит обворованным?