– Иди сюда. – Она сползла вниз по дивану с бесстыжей заговорщицкой миной поиграть у Эдисона кончиком ноги в паху. Замкнуло. Он опрокинул разделявший стол толчком колена, будто картонную коробку с принесенного подарка, жестоко сцапал за лодыжку, рванул на себя, потянул и стащил… забилась рыбиной… перехватил за бедра и перевернул… она рвалась, ярилась, ожесточая, распирая рьяно прихлынувшей кровью; трещала задираемая юбка; как будто распрягая, выдернул упрямую резинку докучливых трусов, схватил за шею и, попав без мыканья, влепился сразу до упора, так что она, вытягиваясь, вскинулась… с лицом, облепленным кудрями, мотала головой, ловила зубами его руку.

Зажав ей рот, толкался со спокойной яростью, как будто пробивая уровень за уровнем – скорее обесточить, завалить решетчатую мачту ЛЭП… и чуял, как она становится податливой, бескостной, бесхребетной… ток нарастал, сейчас, сейчас все стянется, сойдется в твердом коме плоти, бьющемся в горячей цепкой тесноте среди продольных валиков и поперечных складок, и задохнешься, вылетишь в глухое безвоздушное пространство, но почему-то – нет, не обнуляло, не выбрасывало, как на поверхность рыбу с разорванным брюхом…

Она вся испружинилась и с трудным страдальческим криком легла щекой на пол, рассыпав кудри и показывая оцепенело-изумленное, бессмысленно-счастливое лицо…

Черт знает что, вот так когда-нибудь и сдохнешь, оторвется какой-нибудь тромб рядом с сердцем… и с головой канешь прям туда, в живой этот дышащий кратер, в сокрытую за темной кудрявой порослью блаженную страну, на голос бессмысленно-сладкого пения…

Она уже опять к нему тянулась дрожащим ртом… отчаянные ждущие глаза, пружинистые полчища волос, эмалевые ляжки, лайковые груди, удобные, как яблоко державы, несметные настойчивые цепкие ладони – все это сразу, целым льнуло, вжималось, терлось, щекотало, царапало, вцеплялось, бередило, готовое открыть невидимые русла и брызнуть жгучей уничтожающей лаской. Пополз вниз от пупка губами, вбирая миндальную горечь, набухшую мякоть… она рвалась, металась, выгибалась, обмякала… вытягивала руки, упиралась ладонями в камлаевскую грудь, с каким-то мстительным упорством пялилась в глаза, и кто-то давно позабытый, оставленный им далеко позади, работал безголовой взбесившейся машиной, все гнул и гнул ее, раскладывал, сводил, снимал себя и снова надевал, вцеловывался в маленькие пятки, мелькавшие у самого лица… кормил себя без устали и насыщения, как будто был приговорен к рекорду бессмысленной выносливости, как будто был наказан похлеще всех сизифов вот этим безвыходным пахтаньем… ну, сдохни, тварь! – сам у себя потребовал и сам к себе остался глух – поганое вот это тело, без башки, неподконтрольное… и, наконец, настигло, сотрясло, и выбросил наружу в пустоту, на сковородку золотого живота пустую расстрельную судорогу.

И полежал, слабо надеясь на молчание, на то, что приляжет щекой на грудь и будет молча слушать вас обоих, пока не уснет… иначе самое паскудное начнется – разговоры. Противно, когда рядом человеческое тело, которое тащил-тащил и вытащил на берег, измочаленный, – ненужное, чужое. Ее как прорвало: мужчины настоящие, как он, и те, которые – название одно; она не выносит пустых, заурядных, беспомощных, стадо… мужчина должен делать, выковывать свою судьбу, а не пенять на тех, кто за него его судьбу не сделал… богатый он, неважно, главное – чтоб что-то создавал значительное, прочное, а не проедал свою жизнь… Камлаев засыпал, вернее, не мог – как при включенном радио… нет, все-таки ничего она не поняла, и для нее все только начиналось, когда для него уже кончилось.