Марина куда-то исчезла, и я, подавленный и опустошенный

нелепостью происшедшего, побрел домой.


Каждый вечер я брожу по кладбищу в надежде снова ее встретить. Маленький черный обелиск тускло поблескивает в сумраке зарослей. Марина смотрит на меня безразлично холодно, как смотрят лишь разлюбившие женщины.

IV

По прошествии лет наша молодость кажется нам

яркой и значительной,, вовсе не такой бездарной,

как у нынешнего поколения.

Э. М. Ремарк


К выпускному вечеру готовились загодя и основательно, распределив обязанности между всеми студентами группы, тем самым, опровергнув расхожее мнение о неорганизованности художников. Со стороны, между прочим, мы так и выглядели: понизу тяжело тек мутный поток быта, с его общаговской неустроенностью, безалаберные – на последние мятые рубли – студенческие пирушки, пленэрные, ни к чему не обязывающие интрижки, а вверху, – не смешиваясь! – струилась духовная аура творчества. Это святое, ибо каждый из нас чувствовал себя, как минимум, гениальным.

Позади многочасовые постановки запомнившихся на всю жизнь пыльных капителей, колонн, арок. Гипсовую голову Давида я изучил лучше собственной. А обнаженная натура! Почему-то нашей группе везло на модели – выпадали не рельефные мужики или толстые тетки, а молоденькие девушки. И мы писали их, закусив губы, чаще, чем обычно, выбегая покурить. Эти мало и плохо разговаривающие девушки притягивали нас неимоверно, хотя говорить с ними было не о чем, комплименты говорить было скучно, а перейти к существенному они не хотели.

Я узнал, что в полотнах Рембрандта восемнадцать оттенков красного (в моих лишь четыре), что кисти нужно отмывать от краски сразу после работы, в композиции должно быть две перспективы, краплак нельзя смешивать с ультрамарином, а водку с портвейном, что Светка Арнацкая – дура: все четыре часа постановки сидит за мольбертом молча – статист без реплики – даже покурить не выходит. Все студенты группы похожи друг на друга, как узоры на обоях – зачитывались Кастанедой и Шопенгауэром, курили марихуану и не обременяли себя моральными устоями, а она сидит, выпендривается. На первом курсе все над ней прикалывались, а потом наскучило – внимания не обращает. К тому же, она была худа и некрасива и, вероятно, привыкла к своей участи быть изгоем. В нашей веселой, бесшабашной, сплоченной группе Арнацкая была как ненужный, чужой (выбросить нельзя) предмет. Нам она казалась пришибленной дурой, но для себя она была вполне разумна и рассудительна. И, пожалуй, из всех наших девчонок лишь она не была влюблена в преподавателя истории искусств Дроздецкого.

О, Анатолий Григорьевич Дроздецкий! Огненные вьющиеся волосы обрамляли его бледное, усталое лицо с каиновой печатью еврейской интеллигентности. Но усталость эта была только внешней – с упорством, достойным лучшего применения, он ежегодно вступал в гражданский брак с

одной из своих студенток, преследовавших своего учителя с нескрываемым энтузиазмом. Искусствовед постоянно пребывал в сентиментально-лирическом настроении и, не будучи сексуальным символом, нравился им, видимо, на подсознательном уровне. Сопротивление женским чарам Анатолий Георгиевич считал делом бесполезным, и, когда очередная ученица многозначительно сияла ему влюбленными глазами, он краснел, потел, волновался, но поделать уже ничего не мог. Он был похож на ребенка, у которого в руках больше яблок, чем он может удержать. Дроздецкий взаимно влюблялся в своих воздыхательниц и, как человек порядочный, проведя с очередной пассией ночь, женился на ней – переводил ее из студенческого общежития в свою однокомнатную малосемейку, при этом делая несчастной ее предыдущую товарку.