– Ладно, не хочешь – не говори. Еще Тимур тебя хвалил, типа ты напраслину на знакомых не наведешь, и если есть выбор, говорить или смолчать, то смолчишь. Я запомнила. Кстати, а кто сильнее математик, ты или этот ваш Устинов?
Леонтьев внимательно посмотрел на Юленьку.
– Сильнее – Софья Ковалевская. А мы – учителя. Кому-то из оболтусов моё зайдёт, кому-то устиновское объяснение понятнее. Мой конек – геометрия. Образы, интуиция, многое постигается индукцией. Устинов – в дедукции силен. Функции, анализ. Немец, так сказать. Европеец… К тому же, я не учу мелких разбирать-собирать автомат Калашникова. Возможно, зря не учу. Кто знает, может быть, и это предстоит делать. Руки-то не забыли. Но я смотрю, тебя Устинов заинтриговал… Действительно, непростой товарищ. Жилистый, настойчивый, идейный…
– Да уж, уходить от ответа ты и в… старые времена был мастер.
Леонтьеву показалось, что у Юленьки едва не сорвалось слово «в молодости», но она его в последний миг поймала в кулачок. Помол чали.
Наконец, мужчина продолжил свой рассказ.
– Так бывает – одно событие в нашем восприятии разбито календарем на дни, и как бы становится двумя, тремя, сто тремя событиями. Любое событие – это цепочка из событий. Так и тут. На следующий день приключения и открытия для учителей не закончились. Вдруг, аккурат после шестого урока, поднялся такой ледяной ветер, как будто очнулась Снежная королева собственной персоной. Очнулась она, и вознамерилась застудить школу. Не то что просто застудить, а превратить ее в лед. Учителя, бросая тоскливые взгляды в окна, ежились и не спешили по домам даже после окончания второй смены. Многие пережидали в учительской. Вчерашнего не обсуждали. Ни Беллы Львовны, ни Константинова не было. Кто-то делал вид, что проверяет тетради. Кто-то прилежно выписывал учебный план, выправлял бюрократию. Кто-то читал книгу, кто-то сердито черкал красной ручкой в тетрадях. Кто-то откровенно красил ногти. Алла Мельник присела на подоконнике и глядела в окно. Она молчала, но её лицо, весь вид ее будто говорил окружающим: «Ну чего можно ждать от этой страны, от народа, от власти при такой длиной погодной наследственности? Нет, нет. Прочь из Москвы… В тёплые края»! Тут дверь распахнулась. Зашел Устинов. С порога в суровым и недобрым тоне он обратился к Мельник с упрёком. «Я всем и открыто говорю, и не скрываю. Не в моих это правилах… Алла Григорьевна, если мы здесь и, скажу так, на берегу, к итогу не придем, тогда только СМЕРШ. Вы меня понимаете»?
Алла Григорьевна чуть подтянулась и поглубже уселась на подоконник. «Пока я если что-то понимаю, так это что господин Устинов не в себе. Бормочет несусветицу. А ещё он позабыл, что перед ним женщина». Она выгнула спину, как кошка на солнце. «А если подумать, то что же удивляться? Германия галантностью никогда не отличалась. Как там у вас, айн, цвай, полицай? Я предпочитаю французов… Но и немцы… Они хотя бы говорят по делу, без этой вот…». Алла не стала утруждать себя завершением фразы и уставилась на математика. Белки, как у сенбернара, выпуклые, с сеточками кровяных прожилок в уголках. Устинов выпрямился во фрунт, оправил резким движением и без того безупречный пиджак.
«Ах, по делу? Я – за. По делу – это мой принцип с юности. Меня отец так воспитал, а он был суровый учитель. Но я не о нем и не о себе. „Я“ – последняя буква. Итак, Вы – не только женщина, Вы – воспитатель в этих священных стенах. Это раз…». Устинов взял, было, разгон для широкой речи, только Алла сбила его. «Но-но, шалишь, парниша! Попрошу без ложного пафоса, Вы не на трибуне и не на похоронах», – сменила она ключ речи. Но Устинова уже было не остановить. Он накренился вперед, будто ледокол, налегающий на льдину. Глетчеры надбровных дуг навалились на веки. Зрители ждали с любопытством, что же так рассердило учителя? По какой причине он, новый человек, при всех набросился на их «старослужащую»?