Костя испуганно заозирался и даже, подошед к окну, свесился из него и оглядел дом напротив, как будто ожидал в каждом окне его увидеть по феминисту.

– Ты что, против политкорректности?

– Ну что ты! – Н. откинулся на спинку стула. – Я-то не против. Просто многие новообразования эти, они как-то… ну, цепляют, мешают читать. Вот и исправляю. Например, «поэтка» эта самая. Нимфетка, старлетка, ранетка, табуретка!.. Неуважительно как-то, неблагозвучно.

– А как благозвучно?

– На мой вкус, с суффиксом «-иц-» куда лучше. Поэт – поэтица, автор – авторица.

– Царь – царица, – согласился с ним Костя. – А то, прикинь, было бы: «Царь с цесаркою простился, в путь-дорогу снарядился»…

– Ага. Или – «светская левка». Жесть.

И Н. снова склонился над своим занятием.

* * *

– О чем задумался? – спросил Костя Иночкин.

– О возрасте, – сказал Н. – Представляешь, мне уже столько лет, что вот только что, прочитав в соцсетях новые стихи одного поэта, подумал с ностальгической нежностью: «Ух ты, старый добрый подражатель Бродского!..»

– Старый, значит!.. А что, нынешние разве у Бродского больше не воруют?

– У него уже невозможно ничего своровать. Бродский стал как природа, у него можно только почерпать.

* * *

– Вы знаете, молодой человек, – сказал Чехов, по старой докторской привычке он всех пациентов называл молодыми человеками, – роман, доложу я вам, умирает. Или уже умер.

– Почему это? – спросил Н.

– Потому что краткость – сестра таланта, – весомо изрек Чехов и облокотился на столик по-старинному, как на фототипическом портрете в своем собрании сочинений: локоть утвердив в столешницу, указательный палец уперев в скулу, большой – под челюсть в бородку, средним как бы прикрыл губы, а прочие слегка подобрал.

– То есть, Антон Павлович, вы хотите сказать, что этот самый брат краткости, словно некий маньяк, излавливает романы, оглушает, тащит в подвал, там окончательно их убивает, расчленяет и, сояя растерзанное по-иному, составляет из них книгу афоризмов? – не сдавался Н. – Из большой художественной правды настригает бессвязную кучу блестящих, хлестких, маленьких враньев?

Чехов поправил пенсне и, озадаченный таким поворотом разговора, молчал.

* * *

Ностальжи побежала на срочную работу, а Н. попросила погулять с Лялей.

Н. вел ребенка за руку и рассеянно думал о том, что в начале ХХ века русские газеты писали о детских садах и о рабочих матерях как о национальном позоре.

– Мороженое купи, – приказала Ляля.

Н. выскреб из кармана мелочь.

– Тебе какое?

– Мне магнум голд! Потому что я Пинки Пай!



– «Лошадь наденет галоши поплоше»… А может, ты лучше будешь Сумеречная Искорка?

– Сам ты Искорка!! Покупай магнум!!

– Мм… может, вон то, плодово-ягодное?.. А то у меня на сигареты не остается…

– А я на тебя тогда пожалуюсь в опенки!!

– В опенки!.. – передразнил Н. – Сопля, говорить научись… Не в опенки, а в опеку.

– Купи! Все лучшее детям, все худшее взрослым, так мама говорит!

Ляля ела мороженое, наступала в солнечные пятна бульварной плитки, стараясь не наступать на пограничные линии, и гулко и немелодично визжала с закрытым липким ртом:

Вы – пироги мои свежие!
Объятья нежные!
Друзья! Навеки мы – друзья!
Поддержим мы всегда
Друзей стремления!
И ясно всем: то, что нужно нам,
                        есть прямо здесь,
Ведь команда мы!!

В кармане зазвонил телефон.

– Привет, ну как вы там? – спросила Ностальжи.

– Сладок кус недоедала, – мрачно ответил Н.

– Что?! Тебя не слышно! Вы в порядке?

– Да в порядке, в порядке. Педолатрия форева, – сказал Н. и отключился. Подумав, потыкал кнопки и переключил телефон в режим «абонент умер».

* * *