– Хорошо.
– Правда?
– Правда. Хорошо.
Мы идём к озеру. Она, как девочка, держит мою руку за два пальца. Оранжевые шорты, оранжевые шлёпанцы на босу ногу, оранжевый топик, оранжевая заколка в волосах, апельсиновый загар на животике и улыбка, улыбка, улыбка – она сама моё солнышко. Я целую щёчку божества с ямочкой, как трепетный язычник.
Мы разговариваем, легко и не задумываясь над словами, уносимыми тёплым безветрием. Я что-то говорю не так. Кажется, что-то вроде:
– Если бы ты даже не писала стихов, а просто вышивала. Крестиком. Я всё равно тебя люблю.
Она роняет мои пальцы, поднимает руку, щёлкает заколкой – волосы падают. Чёрные с чёлкой. Загадочные. Она прячет глаза за тёмными очками. Солнышко заслоняется тучкой. Она обиделась.
Конец воспоминания.
Тучки случались. Размолвки. Удаления друг от друга. Каждый раз я шёл сдаваться, просить прощения. Потому что я знал, что она ждала этого. Всегда.
Три этажа, шесть лестничных пролётов, девяносто ступеней остались позади. Моя слабость? Моё поражение? Мой изъян? Звонок над дверью что-то поёт. Она открыла сразу, будто ждала с той стороны. Ждала, когда я приду. Её улыбка играла ямочками на щеках.
– Прости меня.
Последний шаг. Я целую её, как трепетный язычник – божество. И шепчу в ушко:
– Моя слабость. Моё поражение.
Представление о будущем.
Хоть это невозможно представить.
Так не может продолжаться вечно. Ничто не продолжается вечно. Когда-нибудь удаление друг от друга окажется таким, что последнего шага не хватит. И я не увижу её улыбки. Божество устанет прощать язычника. Когда-нибудь.
Не останется ни слабости, ни поражения, ни изъяна.
Она переживёт. Время, наверное, и впрямь лечит.
И я – выживу.
Конец представления о будущем.
Она взяла мою руку за два пальца и вела меня, как мальчишку, за собой. Мне хотелось, хотелось, хотелось такой вечности. Больше всего в жизни.
6
На той стороне широкой набережной, на которой не стояло домов, а только жил океан, атлантические волны набегали на берег, ложились тяжёлыми животами на гранитные валуны и бетонные плиты, вздымались на дыбы гривастыми копнами сияющих в солнце дня брызг. Солёная водяная пыль перелетала набережную, оседала на окнах кафе серебристым налётом. Белокурый парнишка – настоящий бретонец – смывал соль со стёкол широким скребком, но, понимая всю бесперспективность своего труда, совершенно не торопился, то и дело отвлекаясь на разговоры со знакомыми, проходившими мимо. И паренёк, и прохожие были одеты в прозрачные полиэтиленовые плащи с поднятыми капюшонами. Всё и все: люди плащиках, ясность дня с голубизной неба, солнечный дождь океанских брызг, мокрый и блестящий асфальт набережной, столь же мокрая листва деревьев – на взгляд изнутри кафе всё казалось какой-то весёлой декорацией, очень мирной, даже растворяющей зрителя в умиротворении.
Мы с сестрой сидели в кафе у окна и пили ещё более умиротворяющий коньяк. Она смотрела в окно, равнодушно щурясь, курила трубку с длинным-предлинным, прямым, тоненьким чубуком и каждый раз, когда втягивала, вдыхала дым, шрам на её щеке становился узеньким-узеньким, почти исчезал. Она пила коньяк, как и курила, редкими и глубокими затяжками, а если в разговоре проскальзывало что-то вроде тоста или просто: «Будь здоров!» – катила пузатый бокал по щеке ладонью, коротко опрокидывала содержимое в рот кивком головы назад и прокатывала бокал на половину оборота дальше. Она пила по-мужски. Моя старшая сестра. Единственный близкий родственник, оставшийся в живых.
Воспоминание.
Мне пятнадцать лет. Мы с отцом в больнице. Навещаем мою сестру. Я сижу на стуле, у меня на плечах наброшенный белый халат, я сложил руки меж колен и слушаю. Отец расспрашивает сестру. А она вся в бинтах. Спелёната в кокон. Её нога огромна в гипсе и висит над кроватью. Я почти пугаюсь размеров её ноги. Две недели тому назад моя сестра нарвалась на взрыв и зачищающий перекрёстный огонь. Она была в группе оперативного обеспечения. Из всей группы выжила единственная она, одна из двенадцати оперативников.