Он протянул ей пакет, отмечая в её голосе неуверенность и недосказанность.
– Спрячьте, мама, до Нового Года. Здесь подарки. А где Алёшка, Настя?
– Они ёлку наряжали долго, а час назад в цирк отправились. Втроём… с другом Настиным. Он на улице стоял, я его в окно видела. Симпатичный, не чёрный вовсе, среди армян у нас в Сухуми такие были. Гамлета помнишь, шеф-повара нашего санатория? – проговорила тёща, проходя в кухню.
– И Гамлета помню и Офелию, и Лаэрта – раздражённо сказал Калинцев.
– Её не Офелией звали, ты путаешь, – Мариэттой. Володя, ты руки сходи, вымой с марганцовкой.
– Точно Мариэттой, но Офелия ей личила бы больше, – кивнул головой Калинцев и покорно пошёл в ванную. В голове у него теперь не было ничего кроме мыслей о Людмиле. И он знал, что так теперь будет долго, пока этот нервный пузырь не лопнет и всё не разъяснится и определится.
Сидя в кухне, он поглаживал Линду, устроившуюся на соседнем табурете, и тоскливо смотрел в окно. Тёща что-то говорила, гремела сковородками, ставила тарелки на стол, губы её всё время шевелились, выражение лица было страдальческим. Без аппетита проглотив еду, он пошёл в свою комнату, не зажигая свет, лёг на застеленную кровать лицом к стене, закрыл глаза.
Неожиданно он судорожно всхлипнул и через мгновенье из его глаз потекли слезы. Плакал тихо и долго, а потом заснул так же на боку, свернувшись калачом. Заснул крепко, организм его сам решил за него проблему подступившего близко к больной душе стресса. Линда, которая успела заскочить к нему в комнату, лежала у него в ногах, и иногда повизгивала во сне. Ей, наверное, снились собачьи сны из её прежней вольной жизни в доме, где всегда можно было выскочить в сад и порезвиться на воле.
Глава VII. Максим, Эдик, Лана.
Разлепить слипшиеся глаза Максиму не удавалось. Когда же, наконец, он открыл их, то долго ещё лежал неподвижно, глядя через полуприкрытые веки остановившимся взглядом в потолок на пятирожковую люстру, в которой тускло горела одна запылённая лампочка.
«Ночь? Утро? День?» – скосил он глаза к окну. За ним мутно серел декабрьский рассвет. Движение глаз доставило ему боль, они, как заржавелые болты в таких же ржавых гайках, слушались плохо. Чувствовал он себя больным и разбитым, знал, что заснуть уже не сможет, но и встать не было сил.
«Утро, утро, утро, утро… ещё одно, а за ним долгий, долгий день», – с болезненным стуком, как биллиардные шары, болезненно сшибались в голове тяжёлые слова. И неожиданно, страшная, обжигающая своей разрушительностью мысль, ввергая его в прострацию, упала на него бетонной плитой, расплющив тело, сразу ставшее холодным и безвольным. Тело медленно вытекало из-под плиты во все стороны аморфной слизистой массой. Плита давила, как пресс, выдавливая его сущность. Он всё это отчётливо ощущал и видел, а растёкшийся мозг продолжал метрономом отстукивать: «Утро, утро, утро, утро».
Этой бетонной плитой, обрушившейся на него, была страшная в своей беспощадности и неумолимости мысль о том, что новый день, несёт с собой всегдашние страдания и весь он будет посвящён невыносимо тяжёлым поискам спасительного «лекарства».
Но эта встряска длилась недолго. Его вытекшая сущность, как ртуть, медленно стала собираться в прежнюю единую массу, плита поднялась в воздух и исчезла. Он услышал аритмичный громкий стук своего сердца, ощутил пульсирующую боль в правом боку, ожившая память подсказала: никуда не нужно идти, «лекарства» полно, есть сигареты, еда, чай и деньги имеются.
Веки его дрогнули. Он расслабленно вытянулся и закрыл глаза. Побежали в голове, как кинокадры в перемотке, фрагменты вчерашней ночи: холод, тесная щель между гаражами, дикая ломка, примёрзшая к земле труба, кавказец, его вскрик: «Вай, мама», деньги – рубли и доллары.