Что, луна, так хмуро, безответно,
Тучи сдвинув, ты глядишь на нас?
Видно, потому, что в мире этом
К нам любовь приходит только раз.
И за что «луна» сердится? Видно, за какое-то наше непостоянство, предательство…
А настроение, в самом деле, хмурое – или я устал от этого чертова черчения, или от ожидания завтрашнего еще более трудного дня. Или, может, расстроился, что не дозвонился до Вики. Она, наверное, где-нибудь гуляет и наслаждается «поэзией» с каким-нибудь пареньком. Черт ее знает! Страстной ревности я что-то не испытываю и «брови-тучи» не сдвигаю. Значит, это не ревность. А что? Какое это имеет значение? Что я себя мучаю дурацкими вопросами? Мне и без них тошно.
Вчера папа пришел очень поздно, немного «под градусом». Но у них же был вечер! Как я понял, отмечали день рождения одного сослуживца. Мама должна это понимать и меньше нервничать. Ей совсем нельзя нервничать. Нельзя – значит, не надо!
Но сердцу и нервам не прикажешь. Хорошо, что у папы вечера не так часто.
«Прощай, Миша…»
Мне кажется, я только сейчас начинаю что-то понимать и по-настоящему чувствовать. Лишь бы я чего-нибудь не натворил, не обидел тебя. Прости. Ты, поистине, как звездочка-маячок, освещаешь мой путь. И в учебе, и в любви. Хотя о какой любви речь? Ее нет. И учеба без особой любви.
«– Я хо́чу тебя… Хо́чу…»
***
Сегодня мы опять сидели на «нашей» скамейке. И почти сразу началась «поэзия». Я чувствовал, что Вика хотела поцелуев, она сильно прижималась, долго не отрывая уст. Такого желания я раньше не замечал. Но а я… О! Я опять был спокоен и душой, и телом. Прильнув к ней, я мог лицезреть (через ее плечо) прохожих, которые иногда проходили мимо за кустами и решетчатой оградой. А Вика, обняв меня за шею, страстно прижималась и меня прижимала к себе. Ну, от таких порывов не отставал и я. Ха! Плохо, что наши шубы толстые. Мы только целовались, а в остальном я был смирным и не проявлял никакой «физической» инициативы. То ли не хотел, то ли было как-то совестно.
…Когда ты возвращалась с ведром-подойником, то не только от него, но и от тебя вкусно пахло парным молоком. И так хотелось до тебя дотронуться, погладить – как бы всю облизать. Ей-богу. Я ребятам это не говорил, но видел, что и они на тебя поглядывали.
И вот дернул черт (а может, бог?) сесть за эту занавеску. И сам не знаю, как рука коснулась тебя. Я вначале ничего не понял, видать, даже растерялся… и замер: я не хотел убирать руку, не хотел. Пошевелил пальцами, ладонью… и понял, что глажу тебя. И вдруг ты тоже стала гладить мою руку. Потом прижала мою ладонь к себе…
Помню, у меня перехватило дыхание, когда я понял, что моя рука лежит на тебе. Одеяло было легким, ты лежала в ночнушке, и я чувствовал теплоту твоего тела…
Ты брала мою руку и прижималась губами к моей ладони. Иногда моя рука невзначай касалась твоей груди, и у меня обрывалось сердце, так как я чувствовал таинственную упругость самого волнующего и желанного…
Ребята не видели тебя и мою руку – кровать стояла за ширмой, сделанной из двух половин занавесок, и я сидел в «дверях», посередине, чуть откинув занавески: сам снаружи, а правая рука…
Вот я и сказал Вике, что мы ведем себя, как ребятишки. «Ну, конечно», – сказала она каким-то странным шепотом, с придыханием, и мы вновь сильно (даже страстно) прильнули друг к другу.
А на сердце и в душе полнейший покой. Какая же это страсть? Это что-то другое.
А потом Вика сказала, что преподает на дому генеральской дочке, что она тихая, скромная, и, смеясь, предложила познакомить с ней. Я, естественно, рьяно поддержал шутку. Вика как бы рассердилась: «Вот еще! Она и так с тобой рядом: на четвертом курсе!» Я издал удивленный вопль.