И все же из-под странных коммунистических атрибутов упорно пробивалась вечная древняя Москва – сверкали на солнце похожие на луковицы золотые купола старинных русских православных церквей, поражал причудливыми сочетаниями цветов собор Василия Блаженного на Красной площади; рабочие в грязных стеганках, из прорех которых торчали клочья ваты, и крестьянки в мешковатых пальто и с платками на головах торопливо шли по улицам, держа в руках авоськи – сетчатые сумки, сплетенные из тонкой бечевки, – или самодельные фанерные чемоданы.
Но в их лицах тем не менее появилось что-то новое, неотступно терзавший их страх сделался еще глубже, чем тот, на который Меткалф обратил внимание шестью годами раньше: всеми владела паранойя, неотвязный ужас, который, казалось, окутывал всех русских, как густой туман. Вот что оказалось самым ужасным из всех перемен. Большой террор, чистки тридцатых годов, начавшиеся сразу же после отъезда Меткалфа из Москвы, наложили свой отпечаток на все лица, начиная от самого непритязательного крестьянина и кончая самым высокопоставленным комиссаром.
Меткалф заметил это сегодня на встрече в Народном комиссариате внешней торговли – встрече, которая, как ему казалось, никогда не закончится, невыносимо скучной, но необходимой для маскировки, для того чтобы обеспечить предлог его пребывания в Москве. Кое-кто из советских представителей был знаком ему еще с прежних дней, но все они изменились почти до неузнаваемости. Веселый смешливый Литвиков превратился в насупленную постоянно встревоженную персону. Его помощники, которые в прежние времена держались бы в обществе Стивена Меткалфа, этой акулы американского капитализма, экспансивно и добродушно, теперь вели себя безразлично и отчужденно.
Они уважали его, думал Меткалф, испытывая почему-то зависть и опасение. Он был чуть ли не коронованной особой и в то же время носителем опаснейшей инфекции, и если эти люди позволят себе подойти к нему слишком близко, то вышестоящие могут решить, что они подхватили смертоносную бациллу. И тогда их в любой момент могут обвинить в шпионаже, в сотрудничестве с капиталистическим агентом, могут арестовать и казнить. Людей расстреливали за куда меньшие провинности.
И теперь, вспоминая детали этой встречи, Меткалф качал головой. Сидя в слишком жарком и душном зале у стола, покрытого зеленым сукном, он был вынужден исполнить сложный танец, состоявший из намеков и обещаний, но не содержавший ничего конкретного. Он намекал на политические связи его семейства, упоминал различных людей, таких, как сам Франклин Рузвельт, доверенные помощники президента, влиятельные сенаторы. Он уверял, что президент, несмотря на публичную критику России, в действительности хочет развития торговых отношений с Советским Союзом, и не мог не заметить, как его слушатели насторожили уши. Все это была дымовая завеса, театр теней, но, похоже, сработало.
А теперь, когда он пересекал Театральную площадь, разглядывая свежевыкрашенный белым классический фасад Большого театра с восьмиколонным портиком, на вершине которого мчался вперед Аполлон на колеснице, запряженной четырьмя бронзовыми лошадьми, Меткалф почувствовал, что его пульс вдруг участился.
Он миновал милиционера, уличного полицейского, который бдительно окинул Меткалфа взглядом, пораженный обликом прохожего, его тяжелым темно-синим кашемировым пальто и изящно вышитыми кожаными перчатками. В конце концов, это было облачение отпрыска «Меткалф Индастриз».
Прячься на открытом месте, часто поучал его Корки. Быть голым – лучшая маскировка.
А к этой мудрости его старый друг Дерек Комптон-Джонс, когда-то услышавший эти слова, добавил: «Что касается голого, то здесь у Стивена все хорошо. Он путает одноразовый блокнот с постелью очередной подружки, куда он запрыгивает на одну ночь».