. Но оставим это на попутные замечания или просто учтем, что не все так напитались этикой воли, чтобы попустить верховное попечение о праве стараниям властвующей воли государства.

Англосаксы во всяком случае не так втянулись в этику воли, как европейцы Континента. В их правлении права есть продолжение, которое не всегда договаривают и которому вряд ли в Европе сочувствуют, потому что первой своею частью rule of law положительно чарует верой в право, а второй отказывает в доверии людям, их правлению и особенно – властвующей воле с прекрасными ее намерениями. Особенностью Англии А. Дайси считал «не столько гуманность, сколько правомерность правительства», не уважение к чаяниям, а верность праву. Он полагал, что «господство права даже в узком [неполитическом] смысле свойственно исключительно Англии и тем странам, которые, подобно Соединенным Штатам, унаследовали английские традиции». В его представлении «там, где широкие полномочия, там и произвол»; а «господство права представляет собой контраст со всякой правительственной системой, основанной на применении правительственными лицами широкой и произвольной принудительной власти»>152.

Притчей стало, как в доброй Англии хладнокровно, без печали о «неотчуждаемых правах» приговаривали к виселице за кражу овец, когда не столько имущество, сколько закон ставили выше драгоценного права на жизнь>153. По описаниям А. Дайси знаменитые свободы достались англичанам не исполнении политических идеалов, а, скорее, в попутных приобретениях, в естественном «приращении» к старому доброму праву; гуманным правам, чтобы стать главной целью, нужно было, наверное, больше гуманизма и веры в человека, чем их было у англичан. Например, гражданскую свободу слова не слишком единодушно воспевали в Палате общин и не так о ней писали в биллях, как записали французы в Декларации прав человека и гражданина о том, что «свободный обмен мыслей и мнений есть драгоценнейшее право человека». Просто в 1795 году без долгих разговоров о свободе печати депутаты отказались продлить на новый срок Акт о разрешениях (Licensing Act), в котором не видели больше смысла, а главное, обнаружили, что чиновники злоупотребляют им, произвольно задерживают и обыскивают книгопечатные товары, нарушают «закон страны», вымогают корысть и мешают свободной торговле в пользу монополистов. Потом «свободу печати» лет на пятьдесят оставили без присмотра, властям недосуг было ею заняться и неприкосновенность ее стала «правом страны» прежде всего за давностью, а не от святости свобод. Значительные на нее посягательства, равносильные покушению на общее право, стали уже не столь вероятными, а разрозненные выпады против свободной печати не принимали уже всерьез, прощали их то ли по безвредности, то ли из веры в мощь английского закона>154.

Так и запрет «жестоких и необычных» наказаний начался не с достоинства личности, а с того, что суд уличил некого Титуса Оутса в ложном доносе на служителей церкви об их якобы посягательстве на особу короля и приговорил, кроме пожизненной тюрьмы, выводить его в Лондон на прилюдный позор. В Англии XVII века этот случай обсуждали, вплоть до парламента, а потом запретили «жестокие и необычные» наказания в Билле о правах не по гуманному лишь милосердию, но и ради «мира в королевстве», чтобы участие в отвратительных сценах не портило правил пристойности и общественных нравов.

А когда в 1771 г. чернокожий Сомерсет был заключен американским своим хозяином в неволю и ждал в Англии отправки на Ямайку, чтобы там его продали на плантацию, его друзья требовали в суде не личной для него свободы, а исполнения правил