И тогда, и сейчас я делаю акцент на этих разнообразных контекстах не ради филологических раскопок смысла меняющихся утверждений Фуко, но чтобы показать, что предлагаемый правительностью этос сформировался в отношениях со специфическими собеседниками и в уникальной, определенной множеством условий, политической обстановке. Фуко не столько разрабатывал набор инструментов для эмпирического социально-научного анализа (хотя эти лекции и производят такое впечатление), сколько занимался определенной деятельностью или, скорее, совершал множество слабосвязанных действий в обусловленной множеством факторов внутренней и международной политической обстановке. Задача, стоявшая перед нами, как мне казалось, состояла не в том, чтобы превратить эту точку зрения в постоянный и неизменный набор аналитических инструментов, а в том, чтобы перенять ее этос. Наше настоящее отличается от времени Фуко и от 1980-х и 1990-х годов, когда в англоязычном мире появилась правительность. Вопреки лавине политических и журналистских диагнозов «смерти неолиберализма» и предупреждениям о худшем экономическом кризисе со времен Великой депрессии, или даже выборам Барака Обамы, наше настоящее остается не моментом «всеобщего упадка» или «торжествующего подъема», а «временем, похожим на любое другое время, или, скорее, временем, которое никогда вполне не похоже ни на какое другое» (Foucault 1994: 126). Изучение эпохи Фуко позволяет нам изучить свое время, а также обязывает нас, как думал я тогда и полагаю сейчас, изменять, обновлять и иногда отбрасывать его и наши собственные прежние понятия, подходы, аргументы и анализы. Третий аспект книги, по моему мнению, отличающий ее от других работ в этой области, состоит в этом акценте на роли настоящего как условия и арены нашего мышления, суждений, точек зрения, исследований и, прежде всего, понятий. Настоящее время – это постоянная причина концептуального творчества.

Четвертая особенность этой книги, связанная с моим нежеланием отделять тематику правительности от более широкого контекста исследований Фуко, – это наличие в ней серьезного анализа и размышления о разных формациях власти, которые не связаны напрямую ни с правительностью, ни с ее либеральными искусствами. Самое явное – то, какое место здесь отводится для понятий биополитики и суверенитета. Независимо от достоинств и ограничений данного обсуждения я рискнул предположить, что отношения власти не сводятся к тому, что схватывается понятием и анализами правительности, каким бы полезным ни представлялось внимание к рационализированным попыткам руководить поведением.

Это внимание к несводимой множественности властных отношений неотделимо от методологических проблем того, как сегодня должны анализироваться режимы практик и отношения власти, чтобы в этом анализе отличаться от своего либерального самоописания или своей программной рациональности, а также от концептуальных отношений между суверенитетом, насилием и исключением (Dean 2002a, 2007). В том, что касается этих тем, Джорджо Агамбен, который поднял вопрос об отношениях между, с одной стороны, суверенитетом и биополитикой, выявленными в «лагере» (Agamben 1998; Агамбен 2011), с другой – использованием исключения в рамках управления (Agamben 2005; Агамбен 2011), доказал, что результаты его критической и теоретической работы невозможно просто так отвергнуть, несмотря на значительные оговорки (Dean 2004, 2007). В критических обвинениях в адрес Агамбена за то, что он основывает анализ власти на суверенном праве смерти и не дает различения, необходимые для анализа либеральных демократий (Rabinow, Rose 2006), слышно эхо критических выступлений Фуко против тех, кто использовал «фашизм» как «аналитическую сетку» для политик разоблачения и страха перед государством, а также его неудовлетворенность своими ранними взглядами на биополитику как то, что усиливает направленные на геноцид импульсы государства. Мы должны признать отступление Фуко в исследованиях власти от некоторых крайних тезисов или крайностей интерпретации и его разрыв с некоторыми из коллег. Но следует признать и множественность властных отношений в либеральных демократиях и даже в определенных режимах практик. Проблема, с которой мы недавно столкнулись, состояла не в воображаемом фашизме либерально-демократического государства, а в том, как суверенные и принудительные типы рациональности и техник – от концентрационных лагерей до систем общественных работ