– Ешьте, братцы!

Узелок тут же был развязан и поделен на всех. Дураку тоже выделили честную долю от краюхи хлеба. Дураку почему-то последний день есть совсем не хотелось, хотя раньше, как он помнил, поесть он был не дурак… Он спрятал краюху за пазуху и уставился в небо. На улице было морозно, но ему почему-то не было холодно, и он радовался жизни…

Застава была устроена в брошенной деревеньке, стоящей прямо на дороге. Саму дорогу перегородили полосатым бревном и соорудили возле него будку, где сидел часовой. Возле будки по обе стороны дороги горели костры, чтобы не пропустить чуму.

Стрельцы стояли в паре крайних изб, из которых жильцы ушли, как только началось поветрие. Одну из них получше занимал десятник.

На заставе ватагу приняли стрельцы, велели с телеги не сходить, по избам не лазать, когда позовут, по одному заходить в избу десятника, шапку снимать, говорить, как зовут. Выходили из избы с черными балахонами в руках, которые тут же и надевали поверх сермяков и тулупчиков. Балахон на стрелецкий кафтан похож совсем не был, зато ватага сразу стала глядеться единообразно, как полагается в настоящем войске.

Когда дошла очередь до дурака, он зашел в избу, снял шапку и встал перед столом, за которым сидели десятник, поп и писарь. Из всех изб эта была единственная со слюдяными окнами. Но внутри все равно было темно, и потому на столе стояли подсвечники с сальными свечами. Но свечи не жгли, жгли лучины в воткнутых в стены светцах.

Завидев попа, дурак перекрестился на попа вместо иконы и поклонился писарю. Поп кивнул и перекрестил его со вздохом – что с дурачины взять?!

– Как зовут? – спросил писарь, облизал перо и макнул в медную чернильницу с единорогом на боку и маленькими колечками, чтобы привязывать к поясу.

– Дураком!

Поп опять вздохнул, писарь поморщился:

– Дураками всех зовут! Имя какое?

– Так и имя, поди, такое же!

– Тебе, что, имя при рождении не нарекли? – поднял писарь на него удивленные глаза и переглянулся с попом.

Дурак понял, что речь идет о чем-то, что даже дураку полагалось знать, и постарался понять эту странность. Действительно, у старшего брата было имя, у среднего тоже было. И у жен ихних были имена. А вот было ли у него?.. Сколько ни силился, на ум ничего не приходило…

– Так дурак и дурак… – пробормотал он. – Сколько себя помню…

– А ты помнишь себя? – спросил поп, и дурак впал в еще большее недоумение, потому что не мог понять, что значит – помнить себя…

Не дождавшись ответа, писарь с попом вопросительно уставились на десятника. Тот даже растерялся:

– Так кто же мог знать, что он имени не помнит!

– А тебе бумага почто дана была, как не записать сразу имя, из какой деревни, какого звания?

– Да не в стрельцы же прибирали! В похоронных! А, вспомнил, братья, кажись, его Федотом звали!

– Точно, Федотом? – переспросил писарь.

– Точно! Пиши.

– Значит, ты Федот? – спросил писарь дурака.

Дурак задумался, и было ему очень странно обнаружить, что он не просто так, а Федот… Да и имя это как-то отзывалось у него, он кивнул, а сам попытался приложить к себе имя, и никак не мог понять, куда же его в себе приспособить, и как имя прилаживать нужно. Но когда стрелец, выдающий балахоны, его окликнул, имя словно дернуло за что-то внутри него, и он повернулся на зов.

Это было так странно: совсем незнакомая и чужая вещь – имя – за что-то словно цеплялась, и дурак даже чувствовал, что она будто пускает корни внутри него, прорастая в нем так, что он весь менялся.

– Эй, Федот, – сказал ему десятник, – когда тебя по имени кличут, надо отвечать: я! Понял?

– Ага, – ответил дурак.