Недавно я вычитала очень интересное определение: воистину свободен лишь тот, кто способен и умеет не ущемлять чужую свободу! (Теперь понятно, почему вокруг столько рабов!). Именно последние свободу понимают, как вседозволенность, причём исключительно для себя! Возможно, именно усталость, которую порождает неустанная борьба против посягательств (выражающихся в том числе и так, как посягали на Вовочкину свободу – его кадры), и вынудила его сказать те, для меня губительные, слова. Когда теперь я думаю об этом, такая тоска закупоривает мне горло – ни продыху, ни роздыху… Сколько раз хотелось мне – от невыносимой боли – упасть перед ним на колени! Но я не упала, потому что встаю на колени только перед Господом и присными Его. Вовочка же не входил никогда в это число.
Да, я любила его безмерно, но это ничего не значило! Его обращение со мной ясно говорило мне, что если зла в нём нет, то и добра – тоже. Ибо в миг, когда я, корчась от запредельной боли, однажды при нём непроизвольно заплакала, – он сказал, что ему меня ничуть не жаль. Что я сама виновата. Допускаю, что виновата только я – на все сто процентов, но не он ли довёл меня до того, что я вовремя не смогла загнать слёзы вглубь глаз? Не без его активного содействия они пролились…
Никогда за предыдущие тридцать лет жизни я столько не плакала – в эти годы с Вовочкой вместилось так неизмеримо много непереносимой боли, что я начала и седеть – но его действительно нисколько не трогали мои слёзы, а, может быть, даже появился азарт их вызывания. Он, не особо выбирая выражения, стал всё сильнее и сильнее меня оскорблять. Он не знал только одного: что я эти оскорбления жадно хватаю и прячу гораздо тщательнее, чем Гобсек – свои сокровища. Ибо поняла, что только определённое их количество станет клином, который выбьет намертво во мне застрявшую любовь.
Именно эта цель стала для меня главной и я даже готова была отгрызть собственную лапу, держащую меня в капкане. И я согласилась на Вовочкину просьбу написать о нём роман, ибо это дало мне право расспрашивать его о прошлом; в основном, меня интересовали люди и его ним отношение.
– Ты только не напиши чего-нибудь такого, что стало б следовательским досье, иначе я сяду надолго и всерьёз.
– Не боись! – презрительно сказала я. И сама потом изумилась этой первой ласточке грядущего освобождения. Ибо и я, поддержанная «Флорентийскими ночами» (Марины Цветаевой), любить, презирая, предоставляю другим! Я должна уважать любимого, ибо это даёт мне право уважать себя.
Теперь я знаю, что для меня чья-то внешность роли не играет. Ибо я любила и прощала не только то, что мне в нём не нравилось, но и то, что не совмещалось с моими моральными установками. Да ещё и надеялась, как безумная, что он если он и не полюбит меня в ответ, то хотя бы оценит мощь и безмерность моего чувства, станет как-то сообразовать с ним свои поступки. Или же уйдёт. Но он не сделал ни того, ни другого. Он сделал третье, повергшее меня в изумление, подобно которому я не испытывала ещё ни разу.
– Да! – сказал Вовочка, – если б тебя завербовали менты, я пропал бы в двадцать четыре часа.
– Успокойся, ещё не родился тот, кто меня купит! – и это была вторая ласточка.
Но кто на его месте не возгордился бы? Кто смог бы удержаться и не уязвить люто только что огорчившего его Колю или Петю, если он только что положил трубку после моего звонка, а я, ни разу оного Петю не видевшая, уверяла, что он – пакостник и негодяй. Ибо клетка Вовочкиной лаборатории сопровождала меня, как собственное дыхание, даже если сам Вовочка в доме культуры отсутствовал.