14. Котенок мадам Агнессы
Подмосковный поселок конца пятидесятых – начала шестидесятых годов был местом до крайности унылым. На всем лежал отпечаток нищеты, то скромной, чистенькой, то вопиющей. Но куда хуже была бедность душ. Стоило пересечь поле, перейти ручей, и тебя обступало царство ветхих домов, скрипучих заборов, стертых физиономий, скучных серых слов.
Лица могли быть добродушными или злобными, речи – мирными или скандальными, но проклятая печать монотонной тусклости лежала на всем. Только от детей, если не считать вконец обездоленных уроженцев Карандашки, еще исходил какой-то недолговечный свет. Вечерами, по своему обыкновению не слушая преподавательницу, что-то долдонившую у доски, я иногда с тревожным изумлением оглядывала ряды киснущих за партами одноклассников. В начинающихся сумерках их лица бледнели, становились тоньше, в глазах появлялся темный глубокий блеск… чертовщина! Учительница протягивала руку к выключателю, вспыхивали желтые прозаические лампы, и вокруг опять торчали надоевшие рожи, которых за двумя-тремя исключениями век бы не видать. Одно слово – пионеры. Или, позже, комсомольцы.
Тут надобно уточнить: я не считала себя ненавистницей советской власти. Этот режим, без остановки тупо и громогласно прославляющий сам себя, был мне противен так же, как школьные и поселковые нравы, но при всем том осторожное молчание родителей и непрестанное гудение пропаганды привели к тому, что я не мечтала о переменах. И в дальние страны не рвалась. То есть рвалась, конечно, но не к свободе, которой – верила! – там еще меньше. Просто хотелось взглянуть хоть раз на все эти джунгли, саванны, теплые моря, прежде чем… прежде чем умереть.
Не повезло с эпохой, думала я. Невозможно, стыдно жить в таком мире. Если то, что меня окружает: эта серая покорная стадность, это скудоумие, эти припадки визгливого жалкого веселья по праздникам и беспросветная уверенность в завтрашнем дне, который, хоть ты лопни, будет похож на сегодняшний или – вот спасибо-то! – немножко лучше, если все это суть высшие достижения современного человечества, стало быть, выхода нет. Подобно бедолаге из анекдота, что топчется спьяну вокруг афишной тумбы и голосит "Замуровали!", я с ранних, даже до смешного ранних лет чувствовала себя погребенной в скучнейшем из времен.
Между тем среди однообразных обитателей поселка имелись две живописные фигуры, заброшенные сюда из другого, не столь удушающего времени. Они возбуждали во мне жгучий интерес. Оба "из бывших", господин и дама. Друг друга они не знали – поселок был велик, и жили эти двое в разных его концах.
Господина я приметила первым. Он, случалось, прогуливался, тяжело опираясь на трость, по нашему полю. Это был старик неправдоподобно высокого роста, окостенело прямой, с длинным, брезгливо изогнутым синим ртом и пергаментной бескровной кожей. Не стала бы утверждать, что он мне был симпатичен. Однако я много дала бы, чтобы познакомиться с таким человеком. До поры до времени это, впрочем, не представлялось возможным. Пустой надменный взгляд загадочного старца скользил не мимо меня, а, кажется, мимо целого света.
Что до женщины, я приметила ее в вестибюле школы. И задохнулась от восторга и любопытства. Тоже прямая и высокая, тоже старая, дама была нечеловечески тонка, томна, изломана в движениях. Шляпа с бумажными мятыми цветами увенчивала ее иссохшую, как у черепахи, но бесподобно горбоносую головку. С плеча, скалясь лисьим облезлым черепом, спускалась вытертая горжетка.
– Клавдия Васильевна! – я чуть не ухватила в азарте за полу пробегавшую мимо с ведром школьную техничку. – Кто это такая?