На мой взволнованный вопрос мама сказала:

– Гад может попасться где угодно, их разве что в раю нет, да только неизвестно, есть ли сам рай. Но в массе на Украине народ гораздо культурнее. Я прожила там большую часть жизни и с этой мерзостью не сталкивалась. А тебе уже приходится, так что суди сама. Украина ближе к Европе, там нет такой дремучей азиатчины. Если бы Богдан Хмельницкий не сделал глупости, не объединился с Россией, может быть, сейчас Украина могла бы соперничать с Францией, с Англией – у нее для этого достаточно и природных ресурсов, и талантов. И потом – национальный характер… Хохол более независим: в нем меньше рабства, он чувствует себя личностью, а не частицей толпы. Если бы в харьковском ГСПИ, где я работала, кто-нибудь так пресмыкался перед начальством, как принято в моей московской конторе, его бы за человека не считали, а здесь.., – тут мама раздраженно махнула рукой и замолчала, предоставив мне самой разбираться в этой путанице.

Ни про Хмельницкого, ни про азиатчину, не говоря об учреждении, именуемом ГСПИ, я ничего не поняла. Но одно до меня сразу дошло: я просто не отсюда! В этом все дело. Где-то у меня есть родина, благородная и прекрасная, хоть какой-то Богдан и подкузьмил ее. Я уже готова была любить землю отцов и признать ее лучшей из всех существующих на земном шаре, благо поселок мне не нравился, а иных краев я в глаза не видала.

Решив перечитать все, что было в библиотеке из переводов с украинского, я для начала долго мусолила совершенно неудобоваримого Шевченко, пока та же мама не сказала, что эти труды бесплодны:

– По-русски его можно читать только за большие деньги. Или уж по приговору суда!

Засим последовали "Энеида" Котляревского, показавшаяся мне грубоватой и однообразной, хоть местами занятной, несколько исторических романов один другого скучнее, из которых явствовало, что у Хмельницкого не было другого выхода, и том пьес Леси Украинки. Пьесы мне понравились, но предмет моего сугубого интереса там отражен не был: Леся писала на европейские сюжеты.

Однако невежество национализму не помеха,  даже напротив. Тщетно пытаясь нащупать культурную почву, достойную моих туманных, но гордых мечтаний, я тем не менее лелеяла в душе идею родовой избранности. Вслух об этом особенно не распространялась – было почему-то неловко. Еще не зная, что этот благодетельный стыд возникает всякий раз, когда увязнешь во лжи разума, я старалась скорее овладеть родным языком. Хотелось думать, что тогда я обрету подобающую уверенность.

Но как его выучишь? Родители с грехом пополам могли читать по-украински и понимать звучащую речь, не более того: для них родным языком был русский. А для бабушки – и вообще немецкий. Оставалось полагаться на собственные силы и доселе ненавистный радиоприемник. Напрасно я до ломоты в висках вникала в разудалый текст оперного дуэта Одарки и Карася, которые часто вопили по тогдашнему радио. Напрасно перебирала в уме полтора десятка украинских слов, слышанных от родителей. "Хмара", – почтительно бормотала я, взирая на тучу. Переходя через плотину пруда, не забывала напомнить себе, что под ногами у меня "гребля", а кормить свою нелетающую голубку лазила теперь не на чердак, а на "горище". И уж само собой, голубку звали Ганной. Я бы и себя переименовала, если бы можно было…

– Какого черта вы с бабушкой мне голову заморочили? – лет десять спустя упрекнула я маму. – Расписали землю обетованную! Хамов и расистов днем с огнем ищи, независимые умы так и кишат, культура цветет, подхалим вызывает всеобщее презрение… Я же немедленно возомнила себя представительницей высшей расы, вот вы что натворили!