– Какая же ты тупая! – киплю я. Киплю тем сильнее, что тупость Веры мне сомнительна. Когда надо, это прелестное дитя бывает поразительно толковым. И в школе дела у нее, судя по всему, складываются лучше, чем у меня в ее годы. Однако этим так мало сказано, что я все же считаю нужным предостеречь ее. Если бы родители, прежде чем отправить меня в школу, объяснили, куда я попаду, скольких мучений можно было бы избежать! Почему они этого не сделали? Они-то знают, каков этот мир. Хорошо, что хоть Вера будет предупреждена, об этом есть кому позаботиться.

– Главное, запомни, что ты на три головы выше всех, кто тебя окружает, – вещаю я. – Я не знаю твоих одноклассников, но это неважно: люди почти все одинаковы. Если поддаваться им, они соберутся вместе и тебя затопчут. Именно потому, что ты на самом деле лучше их, понимаешь? За то, что ты на них не похожа.

– А что же нужно делать? – сестренка искренно старается впитать мою премудрость, но, видимо, все это слишком возвышенно для ее понимания.

– Нужно научиться презирать. Не разлетаться ни к кому, ни у кого не идти на поводу. Это самое трудное, ведь бывает, человек так нравится, кажется до того прекрасным…

– В нашем классе, по-моему, таких нет, – рассудительно замечает Вера. – Несколько неплохих девочек есть, но они обыкновенные.

Похоже, Вера и без моих разглагольствований смотрит на вещи трезво. Куда потрезвей моего. Но я, уже распалившись, продолжаю клеймить род людской, его стадность, злобу, непостоянство…

– А бабушка говорит, что ты тоже непостоянна, – вдруг сообщает Вера.

Я возмущенно вскидываюсь. После трусости непостоянство представляется мне худшим из пороков. Тут я советская девочка с головы до пят, хоть того и не сознаю. Скормить мне весь набор пионерских понятий наставникам не удалось, но некоторые семена все-таки дали всходы. Гранитная верность себе, своим изначальным представлениям и пристрастиям – эту доблесть я очень чту. В наборе-то она была призвана служить консервантом для преданности партии и государству, вдолбленной в детскую голову до того, как в ней пробудится способность суждения. Однако и сам по себе пафос непреклонного постоянства достаточно агрессивен, и я резко бросаю:

– Старая карга выжила из ума!

Сестренка уважительно косится: сказано круто. Однако то ли вредность характера, то ли чувство справедливости побуждает ее возразить:

– Бабушка так сказала потому, что ты совсем забросила Ганну. И других тоже. Была так увлечена, а теперь хоть бы их вовсе не было!

Прикусив губу, я торопливо ищу ответа. Найти его мудрено: упрек справедлив. Но сдаваться нельзя, и я перехожу в наступление:

– Непостоянство тут ни при чем. Я разочаровалась в них. Они же безмозглые! Сначала я этого не понимала, вот и увлеклась. Мало того, что глупые, они еще и злющие. До крови дерутся за хлебную корку, и ведь не голодные! Малышей, оставшихся без родителей, прямо в клочья рвут! А один, серый с белым, – ты замечала? – он сидит над пищей и всех от нее отгоняет. Сам не ест, ему некогда – он на посту. Ну не мерзавец?

Перенеся таким образом свой обличительный раж с не известных мне одноклассников сестры на собственных недавних любимцев, я заглушаю гневным красноречием тихие укоры совести:

– И ты хочешь после этого, чтобы я продолжала их любить? Тоже мне птички мира!

– А Ганна? Она тебе тоже разонравилась?

Ганна… С нее-то все и началось. В то время я еще заходила к Лидке Афоновой, и однажды увидела, как она с другой девчонкой бросают друг другу, словно мяч, пестрого бело-рыжего голубя. Птица трепыхалась в воздухе, била крыльями, но улететь почему-то не могла. И тут я вспомнила, как недавно застала лидкину мать за ощипыванием воробьев: оказалось, сын ловил их сетью, а она жарила. Дом был полон разновозрастных детишек, и воробьиная охота говорила, должно быть, о страшной нужде. Но я тогда об этом не подумала и сочла Афоновых живодерами. Вот и этого беднягу помучают-помучают  да и слопают!