– А сам-то он где? Чего ж к нам не зашёл?
«А поех на заправ а после за мной заед».
– Значит, ненадолго, – взгрустнула хозяйка.
Завада лишь шумно вздохнул и развёл руками. Он, по наблюдению хозяев, за прошедшие десять лет не слишком изменился: всё так же, правда, слегка тускло, сияли голубизной глаза-пуговки, что добавляло его лицу выражение детской наивности и простоты; всё та же энергия, несмотря на нездоровое состояние; и всё то же осмысленное существование, доставляющее ему удовольствие жить в этом мире.
Когда все трое уселись за небольшой стол для тесноты общения, хозяйка выставила по такому случаю бутылку белоголовой, отмерив каждому положенные сто грамм. И первый тост – за тех, кто навечно остался в том времени, чтобы дать возможность жить по-человечески другим.
Выпив, Завада, незаметно для хозяев, чтобы не обидеть, оглядел кухонку – ничего не изменилось за эти десять лет, с тайной грустью отметил он про себя. «По-человечески», как видно, жить не получилось у хозяев… но теплота в комнате, и теплота общения скрадывали грусть и печаль существования. Да и Владимир Васильевич был очень рад увидеть старинного друга. Хотя и не велел врач, но ради такого случая не раз и не два пригубил белоголовую, которая разрумянила стариковские щёки, добавив теплокровности, развязав языки для большей радости общения, на какое-то время убрав существенную разницу между умом и телом. Да и разговор вился вокруг настоящего – ни слова о том прошлом.
Вдруг Завада, уже хорошо захмелев, неожиданно написал: «Вовк а дав нашу север споём». Супруги переглянулись – как?! Завада пояснил быстрозаписью: «А ты спой а я поддерж».
– Миленький, – смущённо попытался оправдаться Владимир Васильевич, – я… эта… и рад бы, да голос уже слаб… не тот.
Но старый друг ничего не сказал и не написал, лишь положил свои кисти рук на кисти супругов. И это молчаливо-просящее рукопожатие было похоже на сплетение ветвей старых деревьев, слабое физически, но крепко проверенное годами.
Владимир Васильевич откашлялся, почему-то посмотрел смущённо на жену и начал песню:
Прощайте, скалистые горы,
На подвиг Отчизна зовёт…
Его голос был неуверен, слаб от потери сил, его голос фальшивил, он не походил ни на призыв, ни на затаённые струны души певца… лишь негромко взывал, приглашая притихшие сердца слушателей к воспоминаниям о той жизни. И было заметно, как постепенно стали оживляться их лица, как стали они уходить в себя, слыша знакомые слова:
Мы вышли в открытое море,
В суровый и дальний поход…
А голос певца постепенно, с каждой строкой, крепчал. Он не источал негу, не пел о красоте, о тайных желаниях, он пел – сурово пел! – о самом дорогом: о Родине, о долге, о любви к людям, той любви, которая была свойственна всем им в то время, и которая помогла им победить. И сердца слушателей наполнялись воспоминаниями о жизни, а глаза – слезами от воспоминаний о пережитом.
А волны и стонут, и плачут
И бьются о борт корабля…
Певец высоко, как мог, поднял голос, возвысил, добавил выразительности, убрал фальшь звучания, бил, вколачивал суровые и грозные слова в уши слушателей. Жена с удивлением, подперев щёку рукой, смотрела на мужа, а Завада, мотая головой в такт песни, завораживающей, очаровывающей песни, яростно махал кулаком, рассекая, словно плоть, воздух… о-о, какой миг, какой суровый, яростный миг!
Растаял в далёком тумане Рыбачий,
Родимая наша земля…
Голос певца обрёл скорбь, стал суровонежным и одновременно грозно звучащим. Слова – словно отшлифованные холодным блеском северных широт. Голос уже звал, уже терзал сердца, податливые, как струны нежной арфы: туда, туда – к