Перед Аннели поставили суп, особенно наваристый, с мясом и со всем прочим, и она так жадно хлебала из миски, что жир стекал по подбородку и капал на юбку. Люди взволнованно переговаривались об овцах, о чёрте и волках, только Полубородый мотал головой. И потом он сказал то, что я уже больше не мог забыть.

– Чёрт допустил ошибку, – сказал он. – Ему надо было напустить на этого Франциска не хищных зверей, а людей. Люди-то опаснее волков.

Пятнадцатая глава, в которой идёт игра в шахматы

«Шахматы» называется игра, которой меня научил Полубородый. Он не мог мне точно объяснить, откуда происходит это слово, с того края, где восходит солнце, сказал он. Откуда приходили и трое священных королей. Это военная игра, и поле битвы Полубородый расчертил царапинами на столе, восемь на восемь квадратиков, каждый второй из них он выскоблил косыми царапинами. Бойцами служили теперь не камешки, как тогда на земле около его времянки, а вылепленные из глины фигурки; руки у Полубородого почти такие же ловкие, как у Гени. Он объяснил мне, что должна изображать собой каждая фигура, а когда это знаешь, потом уже легко их распознаёшь. Игроков всегда двое, и каждый распоряжается своим войском, состоящим из короля, королевы, двух коней, двух слонов, двух крепостей и целого ряда солдат. Половину фигур он зачернил сажей, чтобы можно было определить по цвету, из какого войска фигура. Ты либо белый, либо чёрный, как и в моей игре ты либо швицер, либо монах. Битва заканчивается, когда убит один из двух королей; неважно, сколько других фигурок было убито перед тем. Полубородый говорит, что в жизни тоже так.

Когда он играет против меня, он легко сдаёт своих слонов, или крепости, или даже то и другое; я могу начинать с перевесом, но всё равно проигрываю. Когда я лучше буду знать игру, всё изменится, пообещал он, но правила такие сложные, что я всегда что-нибудь делаю неправильно. Иногда думаю, что я просто слишком глуп для этой игры и хватит с меня «Охотника и серны». Но я хочу по-настоящему научиться шахматам; Полубородый говорит, в монастыре наверняка тоже играют в эту игру, и такое умение могло бы дать мне преимущество.

Полубородый почти не раздумывает, куда поставить фигуру, делая очередной ход; это происходит у него молниеносно, в отличие от меня. Я всякий раз подолгу раздумываю, а когда, наконец, решаюсь на ход, он чаще всего оказывается неверным, и опять я теряю солдата. Ему не досадно ждать, ему это даже нравится, как я подозреваю, потому что у него при этом есть причина просто сидеть и ничего не делать. Иногда он даже впадает в разговорчивость и рассказывает такое, чего ты больше нигде не услышишь. В этом отношении он полная противоположность Чёртовой Аннели: можно ему хоть жареного голубя посулить, а то и вовсе молочного поросёнка, можно их даже выставить перед ним на стол, толку не будет; если Полубородый не хочет рассказывать, он лучше умрёт с голоду, чем откроет рот. Но если вдруг разговорится, из него течёт как из пробитой пивной бочки.

В тот вечер, когда Аннели была у нас в деревне, я его спросил, что он имел в виду, говоря, что люди опаснее волков, и казалось, он меня даже не услышал. Но вчера, когда я как раз думал, не выдвинуть ли мне крепость из угла или всё-таки лучше пойти слоном, он вдруг дал мне ответ, которого я напрасно ждал раньше.

– Волки, – сказал он, – хотя и загрызают других животных насмерть, но делают это только из-за голода. Это не доставляет им ни удовольствия, ни сожаления. Они просто хотят есть. А люди же…

Я уже думал, он сказал всё, что хотел, но тут он начал рассказывать. Между тем я знал его уже довольно хорошо, чтобы понимать: если его голос становится совершенно спокойным, как бывает, когда в тысячный раз произносишь затвержённую молитву; если кажется, что его самого даже не интересуют собственные слова, – вот тогда он говорит о том, что причиняет ему боль.