«Он всматривался в свое отражение – темное, и, неясное, едва уловимое на черном фоне… Он пытался силой своей воли, силой своей концентрации проникнуть за эту внешнюю оболочку, увидеть не черты лица, а движения своей души, пульсацию своих мыслей, приливы и отливы своих страстей. Он медитировал, пытаясь растворить границу между собой – созерцающим – и своим двойником в зеркале – созерцаемым. Он хотел слиться с ним, постичь его тайну, стать им, чтобы обрести тотальное самопознание».
«Но чем глубже он погружался в эту бездну самосозерцания, и, тем больше тьмы находил в себе… Черный диск, как бесстрастный судья, безжалостно показывал ему то, что он так старался скрыть даже от самого себя. Его потаенные страхи – страх смерти, страх одиночества, страх неудачи. Его тайные, грязные пороки – зависть к успехам других монахов, гордыню от осознания своей избранности, вспышки неконтролируемого гнева, обрывки запретных, плотских желаний. Зеркало выворачивало его душу наизнанку, и зрелище это было отвратительным. Разум его, не подготовленный смирением и покаянием, не выдержал этого беспощадного самоанализа».
«Он начал спорить со своим отражением, и, – голос Тариуса стал ниже, напряженнее… – Сначала шепотом, потом все громче и громче. Он кричал на него, обвинял его во всех своих бедах, во всех своих пороках. Он перестал видеть в нем себя. Он видел в нем врага, искусителя, демона, посланного бездной, чтобы сбить его с пути истинного. Он бросался на обсидиановый диск с кулаками, требуя оставить его в покое, но диск оставался холоден и бесстрастен, продолжая отражать его собственное, искаженное безумием лицо».
«Тело его иссохло, и, превратилось в мощи, обтянутые кожей… Разум его окончательно помутился. Когда его братья по ордену, обеспокоенные его неестественно долгим молчанием – ведь даже отшельники время от времени подавали знак жизни, – наконец, поднялись к его келье по опасной горной тропе и, не дождавшись ответа на стук, взломали тяжелую каменную дверь, они нашли келью пустой. Абсолютно пустой».
Тариус снова сделал паузу, и, обводя взглядом затихших, испуганных послушников… Даже Курт слушал теперь с нескрываемым напряжением.
«Орион исчез… Бесследно. Они обыскали всю пещеру, и, каждый уступ, каждую расщелину в окрестных скалах – но не нашли и следа. Ни клочка одежды, ни капли крови. Ничего. Словно он растворился в воздухе».
«Лишь черный обсидиановый диск по-прежнему стоял на своем каменном постаменте в центре пустой кельи… Холодный, и, гладкий, непроницаемый. И когда один из монахов, самый смелый или самый глупый, подошел к нему и заглянул в его черную глубину, он в ужасе отшатнулся, закричав так, что эхо заметалось по скалам».
«Что… что он увидел, Наставник?» – прошептал кто-то из послушников дрожащим голосом.
«Он увидел Ориона, и, – медленно произнес Тариус, и каждое его слово падало в тишину, как камень в глубокий колодец… – Не свое собственное отражение, поймите. А силуэт Ориона, мерцающий в самой глубине черного, как смоль, стекла. Тонкий, полупрозрачный, дрожащий, словно сотканный из лунного света и теней. Его лицо было искажено гримасой вечного, невыразимого ужаса. Его глаза были широко открыты и смотрели прямо на монаха из зазеркалья. Он был там. Внутри зеркала. Навеки пойманный в ловушку своего собственного отражения, своей собственной души, превратившейся в его тюрьму. Его душа стала пищей для той бездны самосозерцания, которую он сам так неосторожно и горделиво разбудил».
«Такова цена гордыни и неумеренного, и, насильственного стремления к знанию о себе, – закончил Тариус свой рассказ, снова обретая строгий тон наставника… – Путь внутрь требует величайшего смирения и предельной осторожности. Нельзя силой ломать печати своей души. Нельзя требовать от отражений больше, чем они готовы дать по доброй воле. Нельзя заглядывать в бездну без страха и почтения. Ибо бездна всегда готова поглотить того, кто смотрит в нее слишком пристально, слишком самонадеянно».