Прощальная бутылка согрела последние часы недолгого нашего братства. Мы распили её в той же столовой, куда отправились под робкими всполохами полярного сияния. Сколько мы были знакомы? Без году неделя, а расставались, как старые друзья. И что-то не говорилось. Водка не развязала языки. Ибо хотя «на свете масса вещей, которых ни за какие деньги не купишь, но ответь мне по совести, мой современник: ты когда-нибудь пробовал купить их без денег?» Водку и эти щи – да, а дружба, даже короткая по времени, не продаётся и не покупается. Это я знал и до той минуты в тепле и сытости мурманской столовки. Когда поднялись, спросил об их планах. Парни решили больше не обивать пороги Мурмансельди и Тралфлота, а сегодня же завербоваться на стройку. Что ж, их заботы. Я тоже ходил с ними туда и сюда, но толпы жаждущих приобщиться к рыбацкому труду отбили желание вторично наступать на те же грабли. Главное, как объяснишь кадровику своё недавнее увольнение? И разговаривать не станет.

Сашка хотел подарить мне свою записную книжку, но я не взял её. Сказал, что его телогрейка – лучший подарок. А про Достоевского и Франса я и так не забуду. Прочту при случае. Тогда, впрочем, мне было не до вечности. Жил я в ту пору только сегодняшним днём.

Позы сами по себе ничто, мадам, – важен переход от одной позы к другой: —

подобно подготовке и разрешению диссонанса в гармонию, он-то и составляет всю суть.

Лоренс Стерн

Поезд, пересекая черные бесснежные поля, приближался к Одессе, и я невольно думал о том, что меня ждёт на черноморских берегах.

Одесса-мама встретила, как родная. Во всяком случае, баня приняла с распростёртыми объятиями, смыла мурманские наслоения и свежую дорожную грязь. Ушанку я сунул в чемодан, напялил на макушку кепку-шестиклинку и сдал в камеру хранения незамысловатый багаж.

Меньше всего я походил на одессита. Куда бы ни заходил, меня принимали то ли за мешочника-провинциала, то ли за уголовника, прибывшего прямиком из мест не столь отдалённых. Я мог сойти за того и за другого, тем более что кепчонка, имевшая в определённой среде специфическое название «плевок», весьма тому способствовала. В Питере, на Витебском вокзале, когда я увяз в крикливой, матерившейся толпе баб и мужиков южного разлива, ринувшихся на посадку, среди ящиков и тюков, перевязанных верёвками, среди мешков и корзин, я ловил на себе подозрительные взгляды: не гопник ли с намерением покуситься на их карманы и прочую частную собственность?

«В нынешнем моем положении, – думал я, расталкивая локтями соседей, – наглядно проступает сходство с пресловутым попом Фёдором Востриковым! Как и он, я несусь из города в город за призрачным счастьем. А если не за ним, то чего же я ищу, чего добиваюсь?» Ответа не было. Пока. Я думал найти его позже.

«Не пора ли поумнеть? – спрашивал себя, шагая по городу и читая объявления о приёме на работу. – Кончатся тугрики, а что дальше? Нет, Мишка, надо что-то срочно предпринимать. Нельзя постоянно обманываться формулой Горация: „Если сейчас плохо, когда-нибудь станет хорошо“». Я не только читал объявления, а и заглядывал по адресам. Но, оказывается, я везде «опоздал». На судоремонтном уже не требовались ученики-молотобойцы, в театре Ленкома – декоратор-маляр. Про порт и говорить нечего. Там хватало опытных биндюжников, что умело кормились возле пароходов. Гоня мрачные мысли, любовался я заштилевшим морем, судами, разбросанными по рейду. Их силуэты были слегка размыты зимним туманом. Он крался за мной и по Дерибасовской, делал улицу сказочно таинственной, а прохожих, которым и без того не было дела до меня, призраками, – чуждыми мыслей и чувств.