Веселость Яроша сняло как рукой. Он хмуро осмотрел ракетку и стал с ненужной старательностью укладывать ее в чехол. Прошло еще несколько мгновений тишины. Ярош наконец не выдержал:
– Сказать правду, это перестало доставлять мне удовольствие…
Она посмотрела исподлобья на его нахмуренное лицо.
– Все Пауль и Пауль… – пробормотал он.
– Право, ты рискуешь стать смешным! – Она закурила. – Я всегда думала, что такого рода чувства у мужчин принято держать при себе. – И посмотрев ему в глаза, добавила: – Разве это не наша женская привилегия – вцепляться в волосы сопернице?
– Именно из-за того, что у нас делают любезную мину там, где следует дать в зубы, эти господа и лезут во все щели.
– Пауль все-таки мой двоюродный брат!
– Я говорю вообще о хенлейновцах.
– При чем же тут Пауль? Я никогда не видела его в белых чулках.
Ярош присвистнул:
– Вот в чем дело! Может быть, ты по-своему и права: он действительно не совсем такой, как здешние громилы.
– Ярош! – Марта сердито смяла сигарету. – Ведь тут его родина! Он поэтому и вернулся.
– Именно таких они и посылают сюда.
– Зачем думать нехорошее, если…
Он не дал ей договорить:
– …если некоторым наивным чешкам хочется видеть своих в тех, кто явился только для того, чтобы убивать и разрушать?
– Разрушать свою родину? – В ее голосе прозвучал испуг.
– Да, разрушать страну, давшую им жизнь, вскормившую их. Все это для них жалкие условности!
– Ты… ревнуешь.
– Конечно.
– Пауль стал трезвее смотреть на вещи – вот и все. Он вернулся, наученный жизнью.
– Этих молодцов учила не жизнь, а их атаман, которого они называют фюрером. Пауль не тот, что был. Это совсем другой человек. С другой душой, с другой психологией. Он еще улыбается, он еще прячет когти, но недалек день, когда он выпустит их!
– Ты говоришь глупости!
– И тогда ты узнаешь настоящего гитлеровца. Такого, каких мы видывали в Испании. Их там и дрессировали.
– Не смей! Не смей так говорить о Пауле. Он был там совсем не за тем.
– Я-то знаю, зачем он был там!
– Я не хочу тебя больше слушать.
Марта отвернулась и стала собирать рассыпавшиеся волосы. Взяла сумочку и посмотрела в зеркало. Да, вот здесь и вся разгадка. Самая обыкновенная ревность! Именно поэтому наших молодых петухов будет труднее примирить, чем самых яростных политических противников. Впрочем, Марте это только льстит.
Она из-за сумочки украдкой взглянула на Яроша:
– Ну… отошел?
Он молчал, насупив брови.
– Не делай из мухи слона. Ты сходишь с ума от какой-то необъяснимой ненависти.
– Да, от этой ненависти действительно можно сойти с ума! Только она вовсе не необъяснима. Я и все мы отлично знаем, за что ненавидим эту проклятую гитлеровскую саранчу. Она пожрет все, что посеял чешский народ.
Марта резко отстранилась от него.
– Ты, наконец, забываешь: я тоже наполовину немка.
– Но между тобою и Паулем большая разница. Он из тех, кому не должно быть места на Чешской земле!
Он опустился на соседнюю скамью. Закурил.
– Давай переменим тему, – неохотно сказал он.
– Так-то лучше!
Они сидели, глядя на багровеющее закатом осеннее небо. Тени деревьев изрезали песчаную плоскость корта. В ветвях осторожно суетились птицы, устраиваясь ко сну. Время от времени они стайками перелетали с дерева на дерево. Когда стихали шум крыльев и возня на ветвях, становилось слышно отдаленное дыхание завода. Это не был ясный, определенный звук, а лишь ритмический гул, который нельзя было назвать иначе, как симфонией большого промышленного предприятия, слишком сложной и монолитной, чтобы в ней можно было выделить звучание отдельных инструментов. Впрочем, ухо Яроша не было ухом дилетанта: прислушиваясь к доносящимся из долины голосам завода, он отчетливо представлял себе их происхождение. Его связь с заводом не ограничивалась теми пятью годами, которые он провел тут летчиком-испытателем. Все его детство прошло в домике отца – машиниста силовой станции Вацлавского завода. И здесь же, на заводе, протекали месяцы его ежегодных студенческих практик.