Порой он пытался доказать себе, что чехи не должны питать неприязни к нему, американцу, мистеру Мак-Кронин. Но эти утешительные мысли быстро тонули в трезвом сознании того, что он давно уже, даже в сокровенных тайниках своей души, не чувствует себя частицей собственного народа, природному здравому смыслу которого и доброй воле он, Мак-Кронин, противопоставлен. Он не пытался анализировать силы, по воле которых оказался враждебен и собственному народу. Наличие в его жизни сил ванденгеймовского золота и власти Говера стало чем-то столь же органическим, как для верующего божественная воля. Лишиться этих движущих сил было бы для него равносильно тому, чтобы очутиться в безвоздушном пространстве. Атмосфера нравственной чистоты, бывшая для миллионов людей кислородом, явилась бы для него чем-то вроде углекислоты, в которой он должен был бы задохнуться.
Мысль о принадлежности к американской нации показалась самому Кроне несостоятельной, почти вздорной. Разве сам он мог отделить свое американское «я» от второго – благоприобретенного, немецкого? Это второе, немецкое «я» давно уже перестало для него быть маской. Оно гармонично и полно сливалось с его природой американского разведчика. Не существовало никакой разницы в целях, которые он преследовал как агент Ванденгейма – Говера и как гестаповец. А это было главное – цель, цель его хозяев и его собственная.
Они совпадали.
Да, в Чехословакии Кроне испытывал чувство обыкновенного страха. Страх следовал за ним неотступно. Кроне сделал открытие: он трус.
Прохаживаясь по лесной тропинке с Августом Гауссом, которого он вызвал на свидание, Кроне крепко сжимал кулаки, засунутые в карманы. Страх подкрадывался к нему из-за каждого дерева. Враждебными казались эти деревья, лесная темень. Закрадывалось чувство зависти к той беззаботной легкости, с которой держал себя Август.
– Мы должны получить в свои руки и Зинна, и Цихауэра, – мрачно ответил Кроне. – Оставить их здесь – значит иметь удовольствие не сегодня-завтра снова услышать голос «Свободной Германии».
– В первый же день, как Судеты станут немецкими, мы накроем всю компанию.
– Вы должны помочь мне теперь же!
– Я не могу компрометировать себя. А такая игра не осталась бы тайной, – возразил Август. – Потерпите, потерпите, Кроне. И лучше будет, если вы не станете меня таскать на эти любовные свидания. Это может дорого обойтись нам обоим.
Кроне в задумчивости потрогал носком ботинка светившуюся возле пня гнилушку, молча повернулся к Августу спиной и пошел прочь.
Он ждал, что за спиной его послышится смешок патера, и знал, что тогда он обернется и крикнет что-нибудь грубое, чтобы сорвать накопившееся раздражение и прикрыть боязнь всего окружающего. Но Август не только не издал ни звука, он даже не взглянул в сторону Кроне. Как ни в чем не бывало он стал закуривать сигару.
Кроне шел, вздрагивая от каждой хрустнувшей под ногой ветки, и все крепче стискивал зубами папиросу. Прежде чем постучать в дверь показавшегося среди деревьев домика, он обошел его кругом, прислушался, посмотрел на все окна. Он боялся засады даже здесь, в жилище Каске, служившем конспиративной квартирой агентуре гестапо.
Когда Кроне вошел, Штризе сидел за столом и, разглядывая потрепанный альбом, потягивал пиво. Он тотчас откупорил новую бутылку, но Кроне с гримасою сказал:
– Нет ли тут чего-нибудь крепкого?
Штризе рассмеялся:
– У вас такой вид, словно на улице мороз.
Кроне и вправду едва удерживался от того, чтобы не лязгнуть зубами, и нервно повел лопатками.
– Действительно… холодно!
Штризе, распоряжаясь, как дома, обыскал буфет Каске и налил полстакана анисовой водки. Кроне медленно выцедил ее и некоторое время сидел, прижав ладонь к глазам. Наконец, не отнимая руки от лица, негромко пробормотал: