Меслов попытался справиться с толкотней мыслей в голове. Получалось плохо: они в ужасе заметались внутри черепа, цепляясь друг за друга, и унять это мельтешение было совершенно невозможно. Все, что удалось выжать из себя доктору, – тихий стон.

– Это-то к чему? – Голос из темноты был недоволен. – Вы же не склонны к обморокам и истерикам, не так ли?

– Не склонен, – механически ответил Меслов.

– Вот и хорошо, – подтвердила темнота. – Все, что мне нужно, – так это обсудить некоторые вопросы, представляющие взаимный интерес.

Пока непрошеный гость произносил свою тираду, доктор успел собраться с мыслями и даже обрести некое подобие хладнокровия – благо проклятая мигрень юркнула куда-то и затаилась, видимо от испуга.

– Я привык беседовать в иной обстановке и не намерен менять свои привычки, – произнес он фразу, которую вычитал неделю назад в дешевом немецком романчике про полицейских.

Невидимый незнакомец издал странный звук: что-то среднее между хмыканьем и коротким сухим смешком.

– Хех. А чем вам не нравится обстановка? Нет света? Это не так уж плохо. A propos, месяц назад в Париже я присутствовал на премьере пьесы из современной жизни, где весь первый акт в зале было темно, как в трюме: зрители слышали только голоса. Во втором акте дали полный свет и показали героев. Оказалось, актеров подобрали так, чтобы сделать их непохожими на уже сложившиеся в воображении образы. Например, мужчина, которого принимали за красавца – так он говорил и держался, – оказался коротконогим фатом. Обладательница девичьего сопрано обернулась неопрятной старухой. А надтреснутым старческим голосом говорил молодой человек приятной наружности, туберкулезник в последней стадии… И когда до зрителей дошла шутка, как вы думаете, что они сделали?

– Мне-то откуда знать? – нервно огрызнулся доктор, пытаясь как-то сориентироваться. Насмешливый голос незнакомца не столько пугал, сколько сбивал с толку. Кто бы ни был этот человек, он, похоже, знал, что делает. В отличие от него – полуголого, беспомощного, застигнутого врасплох.

– Зрители возмутились, – незнакомец произнес это с нескрываемым удовлетворением. – Ошикали пьесу и ушли. Постановка провалилась. Французские буржуа не любят, когда их дурачат, даже на сцене.

Слово «буржуа», произнесенное безо всякого уважения, навело доктора на мысль.

– Вы революционер? Анархист? – спросил он, осторожно отодвигаясь от твердого предмета, продолжавшего давить на плечо.

– Да не дергайтесь, – в голосе незваного гостя прорезалась усталая досада учителя, всю жизнь втемяшивавшего балбесам начатки наук и не сильно в том преуспевшего. – Это не револьвер, это всего лишь деревянная палочка. Палка не стреляет, но это не значит, что она не может служить оружием, особенно в моих руках. Я могу убить и палочкой. Я не революционер и не анархист, даже скорее наоборот. Но это не значит, что я безопасен. Я принес больше горя сильным мира сего, чем все парижские анархисты, вместе взятые. Которые, между прочим, собирались взорвать бомбу на том самом представлении. Ее должен был бросить со сцены главный герой, тот самый молодой человек приятной наружности, больной чахоткой. Кстати, и в самом деле чахоточный. Мишенью был британский консул. К счастью для всего просвещенного человечества, – досада в голосе уступила место кисловатой иронии, – он был вовремя предупрежден.

В голове доктора провернулась шестеренка, отвечающая за добропорядочность и правопослушание.

– Вы полицейский? – с надеждой спросил он.

– Я не служу в полиции. Это полиция мне служит. И служит скверно. Такое впечатление, что все толковые люди подались в лаборанты.