На улице послышался глухой стук копыт: ехал поздний экипаж.
– А ведь он меня заподозрил, этот итальяшка, ей-богу заподозрил. Очень уж он на меня нехорошо посмотрел. Я ведь ему возьми да скажи: «Наша Анна вас, доктор, заждалась». Ну в смысле поторопился бы, что ли, со своими розысками. А он это как-то по-своему понял и косо на меня так посмотрел. Ну да чего уж теперь-то.
Копыта процокали, и на улице снова стало тихо. Потом послышался далекий крик избиваемого ребенка: видимо, припозднившийся отец семейства вздумал на ночь глядя поучить жизни нерадивого отпрыска.
– Ох, сколько же мне перепугу пришлось с этого перетерпеть! Кто ж знал, что у этого Холмса в голове клепка не в ту сторону повернется? Я думал, он на тебя кинется, сразу все и сделает. А он уже и занес этот свой ланцет, да вдруг в лице переменился, железку свою выронил и хлоп в обморок. Потом встает и уходит, спокойно так, вроде как ничего и не бывало. Не помнит, значит, себя. И до того мне обидно стало, просто ужас! Пришлось все самому… Прости уж, не серчай. Ты теперь, наверное, там в раю, за такую смерть чистый рай полагается… Так ты ангелам замолви словечко за старика Кросса. Хоть я как есть распоследний грешник и с тобой под конец нехорошо обошелся, а все-таки тебя не обижал, кормил-поил. Как отец тебе был, почитай. А напоследок смотри, какой тебе портрет сварганил – как приличной мисс, безо всяких этих пакостей. Сам дивлюсь, как справно вышло.
Штора чуть колыхнулась. Тонкий луч фонаря проник сквозь отверстие в шторе, коснулся картины, на миг осветил улыбающееся лицо девушки.
Старик умиленно осклабился в ответ.
– Спасибки, – сказал он непонятно кому. – Я на тебя холста не пожалел. Тут ведь как раз портрет был, тот самый, холмсовский. Ну да теперь он мне без надобности, а холст хороший. Все складно получилось… складно… складно…
Бутылка с глухим стуком упала на пол. Эммануил Кросс этого даже не заметил: джин, долго клубившийся в крови, выстрелил наконец в голову.
Он все-таки нашел в себе силы сползти с табуретки и спуститься вниз. Не раздеваясь, присел на разобранную постель и, кряхтя, начал стаскивать с себя башмаки. Сквозь пьяную дрему пробивались мысли, что картину будет сложно продать, что ему теперь нужна новая натурщица и новые выходы на клиентов и стоит ли обращаться к Одноглазому Билли за покровительством.
Потом его окончательно сморил сон – хороший, крепкий сон, какой милосердный Господь приберегает для умаявшихся за день тружеников.
Ему ничего не снилось.
Баркарола
Надежде, моей супруге
Фауст. Что там белеет? говори.
Мефистофель. Корабль испанский трехмачтовый,
Пристать в Голландию готовый:
На нем мерзавцев сотни три,
Две обезьяны, бочки злата,
Да груз богатый шоколата,
Да модная болезнь: она
Недавно вам подарена.
Фауст. Все утопить.
А. С. Пушкин. Сцена из Фауста
Черт, я порезал палец!
Король шантажа
14 апреля 1912 года. Ночь
Доктор Абрахам Меслов лежал на узенькой кроватке, свернувшись калачиком, с головой забившись под одеяльце, и никак не мог проснуться.
Ему снилось, что он лежит на узенькой кроватке, свернувшись калачиком, с головой забившись под одеяльце, и никак не может заснуть. Чтобы отвлечься, он размышлял об учении епископа Беркли: существует лишь то, на что смотрит живое существо, а прочие вещи существуют потому, что их наблюдает Бог, – тот самый, который некогда сказал Моисею, что никто не может увидеть Его и остаться в живых. Доктору казалось, что Бог каким-то неясным образом опровергал самонадеянного епископа. Ему захотелось записать эту идею, чтобы впоследствии с ней разобраться. Поэтому он встал – то есть ему приснилось, что он встает, – и, держа перед собой свечку (которая светила каким-то условным светом, без пламени и дыма, и, конечно, без капли тепла), побрел к далекому – где-то на горизонте, сказал бы он, если б вспомнил о существовании горизонта – письменному столу. Движение – не шаги, а скорее длящееся усилие воли, пытающейся вырваться из собственных пут и влачащей их за собой, – было утомительно тщетно, ни на йоту не приближая цель: стол оставался недостижим, точнее, непостижим, словно кантовская «вещь сама по себе»: концепция, которую доктор не разделял, но не мог опровергнуть. Меслов решил, что не хочет больше двигаться – и вдруг понял, что, оказывается, все это время сидел за столом и купленный в Цюрихе тагебух, раскрытый на чистой странице, заговорщицки подмигивает ему латунным уголком.