– А вторым учёным можно быть?

– Нет. Нельзя. Просто вторых учёных не бывает, потому что в науке существуют истины, которые можно оценить… это не количественно, как секунды у бегуна… это шаги… если они новые – ты учёный… если нет – лаборант… вот и всё…

– Но, мама… мама? Да. Полдень не может тянуться даже десять минут. Я понимаю… он – Полдень… спасибо, мама…

Разведка

Автор не предполагал где-то заимствовать материал, а Пал Василич, надорвав уверенность своей жизни, заслоненной биографией, мечтал реабилитироваться новой постановкой. Но он чувствовал, что никакой Шекспир, Толстой или даже более подходящий времени Горький ему не помогут. Он знал, что ему нужно, но: а) не мог выразить этого словами и б) не мог сам себе ничего написать. Он вообще не мог написать даже письма, даже записать инсценировку, делаемую на ходу по мере продвижения репетиций, не мог для благого дела – получить за неё деньги. Машинистка Наденька списывала со сцены все реплики и со слуха его ремарки, за что ей перепадала большая часть суммы в виде наличности, а потом подарков и трат на развлечения. Он деньги в руках держать не умел – тем более в кармане – их наличие мешало ему жить, лишало покоя, их отсутствие мало заботило его, но тоже лишало покоя и отвлекало…

Компанейская натура режиссёра очень трудно перестраивалась на обычный житейский лад. Он забывал порой, что не все стоящие, идущие, сидящие перед ним люди, – персонажи пьесы, что они подчиняются какой-то морали, включающей в себя законы, условности, предрассудки, заблуждения целого государства. Ему хотелось строить мизансцены и тут же видеть результат своего желания, передвигать фигурки, учить их походке, интонации, выражению, словам… но, чтобы всё это осуществить, ему нужен был прежде всего сюжет и слова, нанизанные на него. Несколько раз он попытался сделать это сам, взяв за основу творения великих графоманов, но понял свою неспособность и зарёкся страшными клятвами от этого уничтожающего своей неотвратимостью в страсти занятию. Поэтому он прилепился к Автору и в мычаниях долгих бесед за бутылкой и в процессе других милых сердцу общих «мероприятий» пытался выразить своё внутреннее ощущение материала.

Скверно было у него на душе от «тёплых слов» высоких гостей, от вежливых улыбок знакомых, приглашённых неизвестно кем и неприглашённых… внутреннее неудобство означало, что… он ещё не безнадёжен. К несчастью для себя он побывал на премьере у соседей и невольно сравнивал спектакли… нет, не спектакли… их нельзя было даже сравнивать, хотя соседский по мастеровитости и постановки, и игры уступал его собственному, но в том, чужом, ощущалось спокойное ненатужное дыхание. Вот, как умеем так и играем – «не стреляйте в пианиста, он старается изо всех сил». Может быть, ему только казалось, что просматривал он у себя сам – некую предвзятость, а оттого натужность и неуверенность интонации. Мы сыграем, сыграем вам, но не обессудьте, что сыграем это… он хотел продышаться – за всё.

Из того, что приготовил завлит, он прочёл две пьесы, понял, что остальные будут такими же, собственно говоря, – по вкусу своего, навязанного ему помощника, взял всю пачку пьес домой, якобы для чтения, и положил под стул возле телевизора… он подозревал, что завлит стучит. И давно, поскольку лет на двенадцать старше его…

Он опять сидел в комнате, завешанной марионетками, Шут теребил его волосы рукой, заглядывал в лицо, в глаза, беззвучно раскрывал рот, готовясь что-то сказать, вздыхал и отворачивался.

Автору Эля позвонила неожиданно: «Ты мне нужен. Хотела бы с тобой посоветоваться». Он поехал. Вопросов не задавал – в редакции все всё слышат.«Посмотри, – сказала она, когда вышла соседка по комнате, – и достала десятка два листков из стола. – Фамилия тебе ничего не скажет». Он принялся читать, положив перегнутые вчетверо листы на колени. «Какой-нибудь графоман, да и никогда профессионалы не присылают стихи в почтовом конверте…»