При моем появлении проводница дернулась, а Полпальца раздражённо крякнул – идиллия была грубо нарушена.


– Где стоп-кран?!– ошалело вскричал я.


Проводница испугано пискнула, а Полпальца с самым спокойным видом поинтересовался:


– С хера ли он тебе, малый?


– У нас Ярик с полки упал! Насмерть!


Проводница опять пискнула – на сей раз уже громче. На лице Полпальца не дрогнул ни один мускул.


– Ярик, говоришь? Ну пойдем, глянем.


И уже выходя из тамбура, бросил проводнице через плечо:


– А ты, Галюсик, покури ещё, и к себе иди. Я тоже скоро приду.


Мы дошли до купе, Полпальца с вялым интересом заглянул внутрь, пожал плечами.


– Ты, малый, совсем дурак. Это не Ярик насмерть упал, это на тебя водка с коньяком и пивом насмерть упала. Спать иди.


Едва он отошёл, я сам заглянул в купе – Ярик сидел на полу, скребя в затылке, по его лицу бродило выражение той особенной растерянности алкоголика, оказавшегося хрен знает где, хрен знает как. Тем не менее, красная лужа на полу никуда не делась.


– Жаль,– грустно произнес Ярик,– хороший кисель был. Это я его, когда падал сшиб что ли?


Вдруг на лице его отразилось смятение, граничащее с паническим ужасом.


– А водку я тоже вместе с киселем сшиб?


Но услышав, что вся водка была им же и выпита ещё до того, как все улеглись – расслабился, и, как ни в чем не бывало, снова полез на свою полку.



***



Вот и утро – сырое и серое до тошноты. Вот привокзальная площадь – зябко ежащиеся, кисломордые менты, попрошайки обоих полов всех мастей, по привычке переругивающиеся между собой таксисты, перепуганными тараканами снующие туда-сюда люди с чемоданами, мятыми клеенчатыми сумками, пёстрыми баулами… Оркестр, больше напоминающий кагорту оживших мертвецов, грузится в автобус – на лицах скромных служителей муз ни единого проблеска мысли, лишь черная, глухая тоска. Я курю и потягиваю горячий химический кофе из подрагивающего в ненадежных руках картонного стаканчика, стараясь не обращать внимания на озноб, на сосущую пустоту внутри, на безликую, гадостную скуку снаружи. Здравствуй, столица. Здравствуй, ненасытная шлюха, всегда обещающая больше, чем можешь дать. Пусть идиоты и неудачники пропихивают в тебя свои детородные агрегаты, пусть обливаются потом и слюной, в надежде унять свой похотливый голод, и пусть платят, платят, платят, но не за банальную случку, а за возможность возникновения настоящей любви. Да-да, ты ведь не просто позволяешь им иметь тебя куда и как заблагорассудится, ты даришь надежду, что и сама можешь влюбиться, а это сводит с ума надёжнее, чем пошлая нагота или кроткая, покорная безотказность. И это вовсе не жестокость, а профессиональный цинизм наперсточника, раз за разом загоняющего шарик из хлебного мякиша себе под грязный ноготь, и честно, хоть и с некоторой долей печали, смотрящего в коровьи глаза доверчивого кретина, уже успевшего поверить в благосклонность пойманной за сосок гладкотелой фортуны.


И все же, здесь я взрослел. Вокзальная площадь ничуть не изменилась с того самого дня, когда на нее впервые вышел неоперившийся юноша, вчерашний мальчишка, с виолончельным футляром за спиной и гигантским чемоданом в руках. Он вышел, закурил, с искренним, большеглазым удивлением окинул взглядом незнакомое пространство, прикинул что-то в уме. Он прибыл покорителем и бунтарем, рыцарем без страха и упрека, с наивным вызовом смотрящим в лицо надвигающейся со всех сторон неизвестности. Нет, даже по прошествии стольких лет этот вызов никуда не делся, но стал куда как злее, грубее, реальнее… Вернее, тогда еще было и что-то кроме, какая-то вера, какие-то, пусть и робкие, глупые идеалы, а когда остался один лишь вызов – стало не столько грустно, сколько обидно. Город добросовестно мял мальчишку в своих жерновах, отсекал лишнее, как умелый скульптор, и все учил – дружбе, правде, любви, иронии. Учил и злости, выносливости, необходимой жестокости, хитрости, холодному расчету… Здравствуй, учитель. Ты по-прежнему намеренно неопрятен и хамоват, по-прежнему дурно пахнешь. Молодец, не изменяй же себе и впредь.