Рильке все же хочет познакомить новую свою подругу с Лу Саломе. В письме к последней от 9 марта 1915: «…Станет ли она хотя бы чуточку твоей сестрой – предвидеть этого невозможно; но если бы ты все же ее полюбила (вновь интонации, напоминающие нам мир князя Мышкина, а может быть, Фра Анжелико. – Н.Б.), тогда в жизни ее могли бы еще раз наступить добрые времена. В целом я не принес ей ничего хорошего, после нескольких радостных недель даров и надежд (как всегда у меня) бóльшая часть вернулась назад; мое сердце, стремительно замораживаемое обыденно-человеческим (вновь мотив столкновения обыденно-человеческого и отрешенно-художнического. – Н.Б.), отказалось ото всего, и теперь нам с ней ясно, что я ничем не могу ей помочь, равно как и мне помочь невозможно…»

В книге воспоминаний «Пути с Рильке» Лу Альбер-Лазар пишет: «…Потоки нежности сменялись у Рильке депрессиями, стонами и непременным желанием быть где-нибудь в другом месте. Я не знала, что делать. Когда я собиралась, чтобы уйти, он делал всё, что мог, чтобы удержать меня. Из опубликованных любовных писем известен соблазнительный жар его речей; было трудно не дать убедить себя ими, но я говорила ему: “Милый, научи меня сложному искусству пребывать одновременно здесь и не здесь!” Ему был свойствен этот парадоксальный образ действий, почти одновременность воодушевленной самоотдачи и обороны. Нужно ли пытаться объяснять, чтÓ в нем при этом происходило? Разве он сам не рассказывал об этом многажды? Разве я не была поражена, когда он как-то написал для меня:

Не давай из губ твоих мне пить:
влага ртов вливает отреченье.
Не давай в твои мне руки вплыть:
мнимо их летучее владенье.

Стих этот он затем разорвал у меня на глазах, бросив мне под ноги и прося прощения. Но в чем я должна была его простить? Ведь он нуждался в вечно Недостижимой:

Еще на рассвете моем утерянная,
так-и-не-пришедшая…

Всё, что достижимо, всё, что осуществимо, уже одним этим является для него фальшивым. Его кредо – перемена:

Благослови перемены! в пламя войди восхищенно,
где вещь-беглянка течет в трансформациях огненных лент.
Дух, что земное ведет формами нощно и денно,
любит в ваянье фигур лишь поворотный момент.
Все, что бездвижно замкнулось, то, состоявшись, – застыло,
серая поверху пленка – надо ль ее защищать?
О, подожди, издалёка грянет, мощная сила.
Если взметнет она молот – некуда будет бежать!..

Так звучит двенадцатый (вторая часть) сонет к Орфею.

Даже в самой прочной любви случаются мгновения, когда один из двоих ускользает от другого, чтобы, чаще всего, возвратиться обогащенным. Для Рильке же такое бегство было почти внутренней неизбежностью. Его определение “блудного сына” – “тот, кто не хотел быть любимым”.

Между тем он ничего не предпринимал, чтобы возбудить любовь. “Да, я знаю, – сказал он мне однажды крайне робко, словно сообщая о позоре, – я знаю, во мне живет великий соблазн”. Но у него было нечто большее: потребность соблазнять и быть соблазняемым. “Расти во встречах”, как было сказано еще в его Ворпсведском дневнике: по-видимому, для него суть происходившего заключалась в том, чтобы всякий опыт мог служить лишь развитию/росту каждого партнера.

Разумеется, вера в любовь была у Рильке чистосердечной и страстной, несмотря на то, что он всегда осознавал, что герой устремляется сквозь остановки любви… что любовь – это переход.

Ибо герой всегда прорывается сквозь любви полустанки,
заряжаясь силой в каждом прорыве,
в каждом ударе о нем загрустившего сердца;
уже отвернувшись, он стоит на оконечьи своих улыбок —
уже другой, уже не прежний.

Но разве эта всегда