Одна река. Он о старом добром Рейне, за которым пролегает граница страны, но смысл шире. Перемены – они придут, возможно, так же спонтанно, но неотвратимо, как в Париже. И Людвигу не удается скрыть новой улыбки, как он ни пытается.

Гайдн бросает последние крошки, отряхивает пальцы. Голуби разочарованно тычутся клювами в его башмаки, но он уже не обращает на них внимания. Настроение его переменилось резко и нехорошо – Людвиг понимает это по сдвинувшимся бровям, отец сдвигает их похоже. Покрасневшими руками Гайдн поднимает меховой ворот до самого носа, будто прячется за рыцарским забралом для сражения с… драконом? Есть в этом своя жестокая правда: кто еще мог родиться у Фафнира, не пушистый же щенок?

– Ох, как мне знакома эта улыбка и как много туманного она вам сулит, – опять понижает голос Гайдн. – Простите, но невероятно, просто невероятно видеть подобное у фаворита курфюрста! Чего, ну чего вам-то не хватает?

Тон его не злой, а печальный и тревожный. Да что там, Гайдн не говорит «дурного», лишь «туманного» – и за это Людвиг благодарен. За туманом иногда скрываются самые красивые рассветы. Внимательно посмотрев в серые глаза Гайдна, он пытается ответить:

Так кто же он, свободный человек?
Он не боится крови и тумана,
И для него ничто приказ тирана,
Он знает: самовластья кончен век.
Шагни вперед, свободный человек!

Привычные строки опаляют до глубин сердца. Жаль, их не поют во Франции на его мотив. Гайдн молчит, губы сжаты, но лоб чуть разгладился. И Людвиг продолжает:

Так кто же он, свободный человек?
Себе он господин, слуга – закону,
Он слышит, как Земля под гнетом стонет,
И видит, как пылает новый век!
Шагни вперед, свободный человек!

Увлекшись, он делает неосторожный шаг, и голуби с возмущенным «Ур-р-р!» шарахаются от подошв. Впрочем, страх недолог: птицам еще есть что доклевать, пусть даже в опасной близости от такого смутьяна.

Так кто же он, свободный человек?
Он золото и бархат презирает,
Не манит трон его, корона не прельщает.
Он рад, что королей погубит новый век.
Шагни вперед, свободный человек![33]

Хочется продолжать. Но Людвиг и так слишком обнажил похожее на влюбленность, распирающее чувство единения с чужими судьбами, сражениями и мечтами. Гайдн же лишь качает головой и, тяжело помедлив, уточняет:

– И вы, несомненно, написали на это музыку? – В тоне все та же тревожная жалость и, увы, опасливая брезгливость. – Ох, Людвиг.

– Да. – Сердце привычно выпускает шипы. Такова беда каждого, кто долго не имел приятных и интересных собеседников: потом, когда они появляются, делишься с ними всем на свете, не всегда получается промолчать. – Хотел бы узнать, почему вас это огорчает. Благо всякий в наших землях пока достаточно свободен в мыслях… хотя бы в них.

Не отводя глаз, Гайдн медленно прячет в карманы руки – такой мрачный, будто парк обратился для него в бесконечное кладбище, а рядом очередной завтрашний мертвец. Людвигу стыдно за свой требовательный укор. Возможно, мэтр вообще жалеет о прогулке, о своих вопросах, об интересе к «дарованию». Но исправлять что-либо поздно, да и незачем. Людвиг, покусывая губу, просто ждет. И ответ звучит:

– Это не мое горе, но всей Европы, Людвиг. – Седеющие ресницы ненадолго смыкаются. – Сальери пару лет назад уже поставил в Париже непростую оперу, подкинув добрых дров всем этим идеям… а ныне вы приносите целую вязанку хвороста, заставляя петь фривольные гимны, и это в своем-то отечестве? – Риторический вопрос Гайдн будто адресует голубям, по крайней мере на них опускает блеснувший взгляд. – Почему, почему все истинные таланты кладут лиры на алтарь бунту?